Грустно улыбаясь, рядом стоял Журден с ключом в руке, давая мне время освоиться. Взгляд мой наткнулся на связку рукописей и кучу записных книжек на ковре — словно они выпали из разорвавшегося пакета.
— Трофеи из комнаты Пьера, — пояснил Журден, проследив за моим взглядом. — Полицейские разрешили это взять в надежде, что она обнаружит что-нибудь важное. Но пока ничего. Похоже, она видела Пьера последней, понимаете? Пойдемте. Поговорим потом.
Сильвия ушла и теперь лежала на широкой кровати с тяжелым, красновато-синим балдахином, не пускавшим внутрь свет, прямо на покрывале. Глаза ее были закрыты, но она не спала. Об этом говорили движения ее любознательных пальцев — которые, похоже, медленно проигрывали гамму ля минор, неловко, с остановками, словно первый раз. Мы вошли почти бесшумно, но я сразу, благодаря многолетним за ней наблюдениям, понял, что Сильвия знает о нашем приходе, учуяла нас, как это бывает у зверей. Впрочем, ничего таинственного в нашем появлении не было, ведь она ждала меня. Почти машинально я опустился на одно колено и коснулся пальцем белого запястья, потом шепотом позвал ее. Она улыбнулась, и, повернувшись, долгим поцелуем нежно поцеловала меня в губы, однако глаз не открыла.
— Брюс, наконец-то, Брюс.
Но прозвучало это так, словно я привиделся ей во сне. Потом, переменив тон, она негромко, но отчетливо произнесла:
— Здесь все пропахло жженой резиной. Надо сказать Журдену.
Журден незаметно потянул носом, а она стремительно продолжала:
— Мне кажется, на самом деле, меня раздражало, как он ест. Тоби всегда так ел. Бедняжка Тоби.
Я взял ее за руку и, забывшись, спросил:
— Тоби уже приехал?
Не отвечая, она приложила палец к губам.
— Ш-ш-ш. Никто не должен нас слышать. Скоро он приедет. Он обещал. — Сцепив пальцы, она с озабоченным видом уселась на кровати, все еще не открывая глаз. — Дневники Пьера. Их так много, что мне не разобраться. Слава богу, Брюс, ты приехал. — У нее дрогнули губы. — Вот только запахи резины и серы… даже не знаю, какой хуже. Теперь я в твоей власти, Брюс. Кроме тебя, никого не осталось, кто мог бы меня сгубить. Ты сам убьешь меня, Брюс, или доведешь до самоубийства? Я должна знать правду.
— Ну что ты…
— Я должна знать правду.
Наконец-то она разомкнула веки и с улыбкой поглядела на нас — немного плаксиво, но в общем, взгляд был спокойным, и мне стало чуть-чуть легче. Удивительно, как ей удавалось выползать из своей болезни, стоило мне объявиться после долгого отсутствия. Так из морских глубин выплывает ныряльщик. Еще минута — и она опять лежала лицом к стене, теперь уже рассуждая вполне здраво:
— Вина за путаницу отчасти на мне, но вообще-то мы все виноваты. Ужасно стать полем битвы трех «я».
Я прекрасно понимал, о чем речь, но однако же молчал, не снимая пальцев с жилки у нее на запястье, с этого драгоценного хронометра пульса.
Сильвия вздыхала, однако довольно скоро ко мне — в который раз — вернулась уверенность, что непостижимым для меня самого усилием воли я потихоньку возвращаю ее в реальную жизнь. Весь фокус был в контроле (не всегда срабатывавшем), механизм которого мне хотелось понять, чтобы использовать это действо как сеанс терапии. Я пытался внушить себе, что рядом со мной она не сразу, но понемногу забывает о своем безумии. Всему, что она говорила, даже полной чепухе, я старался придать реальный смысл и тем самым побуждал ее к осмысленной речи. Приходилось делать вид, будто все, сказанное ею, имеет смысл, но, собственно, так оно и было, вот только добраться до сути этого смысла мне не всегда удавалось, словно суть тонула в осмысленности, как залитая водой лодка.
Нет ничего более противоестественного, чем любить человека, впавшего в безумие, пусть даже временное. Ответственность, напряжение, страх — это тяжелая ноша, уже хотя бы потому, что в периоды помрачения и истерии непомерно велика угроза самоубийства или убийства. Человек, любящий безумного, вынужден постоянно следить и за своим разумом, ведь рано или поздно каждый из нас понимает, как ненадежен его мозг. Постоянно наблюдая безумие, волей-неволей приближаешься к нему. Оказывается, лишиться рассудка легче легкого, и здравомыслие начинает представляться чем-то временным и ненадежным. Пока я проворачивал в голове эти тяжкие рассуждения, она говорила:
— Вроде бы все закончено. Но все ли? Жили-были три негритенка… потом их стало два. Я боюсь тебя. Что нам делать, Брюс?
Вопрос был задан совершенно осмысленно, и я решил этим воспользоваться.
— Ты была с ним? Как это случилось? Он действительно сам?
Она тихонько вздохнула и закрыла глаза, вновь уходя в забытье, в это изумительное убежище от назойливой реальности, а я почувствовал себя дураком — оттого что не дождавшись подходящего момента, спросил о самом важном. У Журдена хватило такта отвернуться. Едва мы услыхали легкое посапывание, как он, пожав плечами и стараясь не шуметь, потянул меня из спальни, напоминавшей подводную лодку, в сторону кабинета.
Но я довольно долго не уходил, почти осязая окружавшую меня тишину, наблюдая за Сильвией и прислушиваясь к ее все более глубокому дыханию, пока она пребывала в искусственном, навеянном лекарствами, небытии. Журден тоже терпеливо ждал; милый человек с немного косящим взглядом, который придавал ему грустно-осуждающий вид, отчего его улыбка обычно была тронута печалью. Даже летом он носил темные плотные костюмы, хотя наверняка задыхался в них, белые рубашки с жесткими воротничками и широкие галстуки, больше похожие на шарфы. Шепнув, что вернется за мной к обеду, он на цыпочках вышел из комнаты. Посидев еще немного с Сильвией, я последовал его примеру. Очутившись в соседней комнате, я вынужден был собрать разбросанные по ковру письма и записные книжки. Так Пьер всегда обращался со своими бумагами: все в полном беспорядке — всё еще в процессе работы, вплоть до последнего афоризма! Можно было подумать, что это спятивший барахольщик рылся в кучах старых концертных программок, городских карт, брошюрок, записных книжек и писем. Я кое-как все это рассортировал и аккуратно сложил, однако мне пришлось нелегко. Среди писем, в конвертах и без конвертов, оказалось много моих и Сильвии, которые она посылала мне, а я потом переправлял их ему — вот так я относился к нашему союзу, с моей точки зрения, обязывавшему нас делить друг с другом все, даже самые личные переживания.
Я нашел несколько писем Пьера к Сильвии, все — на его любимой бумаге с печатью легендарного «Outremer». (Я заметил у нее на пальце его печатку с этим ребусом. Пьер не без иронии называл себя «последним тамплиером», ведь девиз «Outremer» символизировал не только прошлое его семьи, ибо Пьер происходил из рода де Ногаре,[11] но и его тамплиерскую гордость заморскими деяниями ордена. Именно поэтому наше романтическое путешествие на Восток было таким захватывающим — в известном смысле даже историческим. Ему казалось, будто он возвращается к корням великого предательства и раскола в христианстве. Пьер поклонялся Богу тамплиеров. Он верил в узурпатора трона, Князя Тьмы.)
Сидя в зеленом кресле, я размышлял о Пьере, перебирал бумаги и мечтал. «Перед лицом подобного зла прилично ощущать лишь творческое отчаяние», — сказал однажды Пьер, и, когда я ответил улыбкой на столь высокопарное утверждение, рассердился. Я листал страницы дневника, на которых были перечислены все, кто приходил к нему в последние дни перед смертью. Неужели он сам дал сестре печатку? Когда я потряс «A Rebours»,[12] роман Гюисманса, на ковер выпало еще несколько писем. В одном, адресованном мне, Пьер рассказывал о рецидиве. «Когда это приходит, Брюс, ей всюду слышится мой голос, в роще, в трубе отопления, в комарином писке; я будто бы кричу: «Где ты, Сильвия?» А потом вдруг раздается кошмарный вопль: «Я убил мою сестру!» Она в ужасе. А мне что делать?»
Рецидивы не совпадали ни с фазами луны, ни с собственными биологическими ритмами Сильвии. Их не удавалось ни предсказать, ни предупредить. Если мы навещали ее вдвоем, она узнавала только одного Пьера. Мне попалось на глаза длинное бессвязное письмо, которое она написала мне, но адресовала брату. «Милый, тебя нет слишком долго. Скоро мой день рождения, и я слышу запах каждого следующего дня, который неохотно сменяет предыдущий. Знаю, ты не приедешь, и все же делаю вид, будто это не так. Вот и сегодня я весь день ждала тебя, облачившись в великолепную, без единого шовчика, эйфорию. Волны запаха миндаля действуют мне на нервы, и я плакала и плакала, пока не заснула и не вернулась в реальную жизнь. Теперь, когда плод созрел, я знаю, что люблю тебя. Брюс, дорогой, тот след пятничного мужчины, что был на песке, теперь появился у меня в комнате. Даже Журден видит его, поэтому я ничего не придумываю. Помнишь, Пьер — Дитя Пятницы?[13] Мой милый, говорят, ты возвратился из Индии, а мне ни слова. Почему? Наверняка, у тебя есть причины, и все объяснится, когда ты приедешь. Прости, если я слишком назойлива.