— Сливочное масло, — поясняет она, наслаждаясь вкусом. — А помните, когда мы были маленькие, как его экономили?
— Только не у вас дома, — не соглашаюсь я. — У вас холодильник ломился от йогуртов и копченой лососины, когда я, например, даже не догадывалась, что такие вещи вообще существуют. — Я протягиваю коробку Клер, хотя наперед знаю, что она не станет и пробовать. Почему-то она терпеть не может есть на виду у всех. За всю свою жизнь она не проглотила на ходу ни бутерброда, ни куска пиццы, это точно. Это у нее еще с детства. Она никогда не отщипывала на улице от моей булочки — в отличие от Норы, а уж та-то в самом деле из такой семьи, где, наверное, только птичьего молока не было.
Но в поганой пиннебергской иерархии родители Клер все равно стояли выше нашей семьи, именуемой «неполной». Отец — руководитель городского строительного ведомства, мать — художник-любитель, по крайней мере, в нашем провинциальном городке она слыла человеком искусства. Занималась она тем, что лепила горшки в народном стиле. В подвальчике дома в Розенхофе, где они жили, — дом как дом, ничего особенного, — у нее стоял гончарный круг. Продавала она свои творения недешево, во всяком случае, Ма не могла себе позволить приобретать керамику от Сюзанны Баке, правда, одну плошку все-таки купила. Конечно, мать Клер хорошо зарабатывала, она еще вела курс в Высшей народной школе, «Искусство лепки из глины», или что-то в этом роде. Она с головой ушла в свое творчество, и дома, наверху, появлялась нечасто, дни напролет торчала у себя в подвале, в так называемой мастерской.
Насколько я ее помню, это была совершенно бесцветная женщина, хотя, честно сказать, я ее почти не знала. Как и старика. Я ночевала у них пару раз, что им не очень-то понравилось, и Клер у нас не бывала, кроме одного раза, моего дня рождения, она тогда только перешла к нам в класс. А потом — все, как отрезало, почему — понятия не имею. Только позже, когда нам исполнилось по пятнадцать-шестнадцать, мы повторили попытку. Я понимала, я — не лучшее знакомство для их сокровища — беспутная девчонка, отец которой слинял с двадцатилетней студенткой по классу органа, бросив ее вместе со странным братом на попечение матери. Голь перекатная, мы жили на Эбертштрассе — в убогом спальном районе, — не лучшее место, но на большее мы не тянули.
Напротив, дружбу с Норой Баке приветствовали со всем жаром: ну как же, Тидьены входили в «первую двадцатку». Да и жили оба семейства неподалеку друг от друга: Баке в Розенхофе, а Тидьены в Дростае, с видом на единственное красивое здание в Пиннеберге. «Это рокайль», — вещала старая Тидьениха, при этом сначала вытягивала губы в трубочку, а потом растягивала их, как лягушка, хотя, строго говоря, здание не принадлежало к эпохе рококо. Но она бахвалилась им, будто построила его собственноручно, и без конца доставала нас всякими историческими баснями насчет того, что Дания когда-то простиралась аж до самой Альтоны и что правили там так называемые дросты, то есть наместники, которые пользовались такой властью и уважением, что куда там иным царькам. И вот, значит, смотрит она на этот старинный дом и древние дубы перед ним и ощущает причастность к бесконечной цепочке предков, и бла-бла-бла, в том же духе. А Хартмут любил повторять: «Божией милостью семья Тидьен».
Норин Папашка и Вальтер Баке работали вместе и поддерживали свойские отношения. Добрые знакомые, так это именовалось в нашей дыре, но, могу поклясться, в первую очередь это знакомство помогало обоим снимать сливки со всего, до чего могли дотянуться. А Норина Мамуля была родом из Квикборна, мне Ма рассказывала. Типичная выскочка, возомнившая о себе невесть что. «Чувство причастности», скажите на милость. В общем, понятно, что за штучка.
И разумеется, родители Норы были в полном восторге от Клер Баке. Умненькая, красивая, благовоспитанная — ясное дело, о лучшей подружке для своей единственной дочурки они и мечтать не могли.
Им обеим, Клер и Норе, только что стукнуло по двенадцать, и я скорее умерла бы, чем согласилась бы разыгрывать перед их мамашами роль марионетки. Но здесь, конечно, поднапряглась Ма, она вообще была прогрессивной по части методов воспитания — тогда я этого не осознавала. Зато всегда знала другое: ни за что на свете я не хотела бы себе в отцы ни Нориного Папашку, ни Баке.
Баке тоже коснулась та печальная афера, иначе эту историю в Пиннеберге не называли. Но это случилось уже в конце 77-го, мы с Клер уже перебрались в Мюнхен, и она даже говорить об этом больше не хотела. С Норой я порвала, так что вообще не имела ни малейшего понятия о том, что произошло. Ма знала только то, о чем писала «Тагеблатт». Но меня это не особенно интересовало, я знать ничего не желала о нашей мерзкой деревне, ее обитателях-придурках и ее скандалах, для меня Пиннеберг умер, и его жители вместе с ним, кроме Ма, разумеется. Ей бы бросить его, когда мы с Хартмутом упорхнули из дома, начать бы все заново на новом месте, но она так и увязла в этом захолустье, где провела всю свою жизнь и где потом умерла, да и я тогда вовсе не рвалась жить с ней вместе. Как и Хартмут, который тогда как раз подался в Берлин вместе с Михелем.
— Ну, по-моему, ты преувеличиваешь, — сказала Нора и убрала коробку. — А, знаешь, у меня до сих пор картина перед глазами: лето, вечер, и вы с братом сидите на балконе — крохотный такой, а ваша мама куда-то собирается, в Гамбург, наверное, и жутко торопится, и оставляет вам бутерброды с редиской и йогурт. Мы были максимум во втором классе, Клер еще с нами не училась. Это еще до того, как вы переехали на Эбертштрассе. У вас дома полно было всяких коробок, штук тысяча, наверное…
Я предпочла промолчать. Как же, тысяча коробок! Она, как всегда, все знает лучше меня. Кроме одной вещи. Но уж о ней я ничего ей не скажу.
Нора
Поезд прибыл на станцию минута в минуту, мы со своими чемоданами и сумками стоим у двери вагона, зажатые между другими пассажирами, улыбаемся и понимаем друг друга без слов. Через каких-нибудь полчаса будем в отеле, перед нами — долгий вечер. Меня переполняет радость, я хотела бы растянуть до бесконечности каждую секунду этого путешествия, каждый его миг — сохранить, как драгоценность в шкатулке, чтобы потом время от времени доставать, рассматривать со всех сторон и наслаждаться чувством обладания. В последнее время я часто вспоминаю библейскую цитату, которую произнесла на своей конфирмации, и думаю, что все мои сомнения в справедливости ее смысла каким-то чудесным образом улетучились. Цитату подобрал для меня Папашка: «Кто сеет скудно, у того скудна будет и жатва: а кто сеет обильно, у того и жатва обильна будет».
Тут же мне приходит на память, как Додо во время занятий по подготовке к конфирмации вдруг подняла палец и с самой невинной миной спросила насчет стиха 10 из главы 1, а правда, это написано как будто специально для Норы. И прежде чем пастор Людерс успел ответить, поднялась, открыла свою Библию и, кротко опустив глаза долу, прочитала: «Дитя мое, если соблазняет тебя злой, не следуй ему». Конечно же все засмеялись, и затопали ногами, и стали смотреть на Лотара, а тому кровь прихлынула к лицу. Тогда мне хотелось поставить Додо на место, а сегодня я вспоминаю об этом со смехом. Моя Додо. Она всегда была дерзкой и насмешливой.
Такой уверенности в себе я давно не чувствовала. Мне хочется запеть во весь голос. Так же громко и радостно, как Додо распевала тогда на улице: «Ломается камень, и мрамор, и лед…», когда мы шли ко мне, в тот вечер хлеба с редиской, потому что ей разрешили у нас заночевать. Мы шли мимо двух валунов, где в языческие времена проходили тинги, возле Дростая, где ворам рубили руки, а неверным женам — головы.
И на этот раз, как всегда, Додо забралась наверх, выискивая, не осталось ли в каменных складках следов крови. Я помню это еще и потому, что в тот момент страшно мучилась. Прохожие глазели и смеялись, но она не переставала во все горло распевать: «Ломается камень, и мрамор, и лед…», а я не знала, восхищаться мне подругой или стыдиться ее.
Клер
Отель, к сожалению, третьего класса. Пластиковая мебель, искусственные растения, темные дешевые двери. Бронировала, как всегда, Нора, я предупредила ее, что мне цена безразлична, но, в конце концов, она платит за двоих.
С самого начала Нора взяла на себя все расходы Додо, которая едва ли могла тогда наскрести лишний пфенниг. Додо об этом, естественно, не сообщили, иначе она ни за что бы не согласилась. Для Норы это путешествие втроем тогда приобрело огромную важность как доказательство ее, так сказать, окончательного примирения с Додо. В общем, она попросила меня сказать Додо, что это я ее приглашаю. Так оно и повелось. Я делаю вид, что плачу за Додо, хотя на самом деле это делает Нора. Мне не нравится эта игра, и Нора в курсе этого, но она опять меня убедила. Все-таки я думаю, что по сравнению с враньем Додо ее обман все-таки довольно безобидный и даже добрый.