В нашем обществе жизнь каждого, даже самого маленького и незначительного марсианина является наивысшей ценностью; героическая гибель — не для нас, приносить себя в жертву у нас не принято; я был обязан беречь себя; на самый худой конец, если не суждено К. завершить свою крылатую работу, рано или поздно найдется другой житель Земли, который сделает это…
Я должен был быть рациональным, умеренным и трезвым, как подобает марсианину, должен был не натворить глупостей. Но, боже, я не думал, что это окажется так тяжело.[4]
5
Допрос продолжался уже без свидетеля, герань на шкафчике лишилась души: наблюдатель должен был попасть и в другие места, дабы владеть максимально полной информацией о происходящих событиях. Он видел — теперь будучи мшистой фиалкой, — как пожилая женщина пришла в разоренный дом, где ее ждала молодая; он слышал, как они разговаривали, и, хотя имени К. не называлось, понимал, что говорят о нем; и, не зная значенья слов «жена» и «мать», чувствовал и понимал главное — любовь, страх, отчаяние, любовь.
— Когда ты по телефону сказала «его больше нет», я подумала — умер… И мне тоже захотелось не жить… Но, слава богу…
— Теперь он все равно что умер.
— Ты с ума сошла, Ксана, сама не знаешь, что говоришь. Арестован, но жив — значит, будем бороться… Это же ошибка, недоразумение. Ну, что ты сидишь как каменная? Нужно что-то делать…
— Как Наташа? — спросила молодая женщина. Глаза ее вдруг стали огромными, наполнились прозрачной водою, капля воды потекла по щеке.
— Хорошо… Хорошо кушает, вообще все хорошо… — Теперь и другая не сдержалась — всхлипнула. — Вчера поймала сачком кузнечика, спрашивает: «Бабушка, что мне с ним делать?» Не знаю, говорю. А она: «Пойду отпущу его, только подальше от кошки…»
— Хорошо, что мы… Если б она вчера была дома — я бы… Мария Николаевна, я сейчас оденусь и пойду на Лубянку…
— Нет, тебе нельзя. Не хочу накаркать, но… Ах, не слушай меня, Ксана. А все-таки ты лучше не высовывайся, пережди. Хлопотать буду я. Напишу письмо Сталину.
— Все пишут, Клейменов тоже, говорят, писал.
— Ну, Клейменов — это Клейменов, я всегда говорила, что… А Сережа…
— Вы вправду так думаете?..
— Сережа чай не допил… Ведь это его чашка?
— Откуда вы знаете?
— Почувствовала. А ты? Разве ты не всегда знаешь такое?
— Я не хочу, чтобы Наташку забрали…
— Молчи, молчи! Не говори.
И еще много разного слышали и видели в тот день наши бессловесные, милые зеленые собратья — о добрые земляне, какое счастье, что вы так их любите: вьющийся плющ на стене в кабинете главврача Боткинской больницы, куда вошла молодая женщина, ершистый кактус на зарешеченном подоконнике почтамта, где в очередь к окошечку стояла старшая…
— Борис Абрамович, мне уволиться?
(Едва трепещущие усики плюща ловят обрывки — нет, не мыслей даже, просто картинок: черноглазый мальчик и девочка с золотою косой стоят на крыше двухэтажного домика с уютной надписью «Морг»; что-то в этой картинке не так — ах да, мальчик стоит на руках, вверх ногами, круглые щеки и крепкая шея налились кровью от усердия, стоит на самом краю — сейчас свалится… «Сережа, хватит, хватит! Сейчас же встань на ноги!» — «А ты меня поцелуешь?»)
— Глупостей не говори, Ксения.
(Другой дом, в том же городке у моря: сирень, май, ночь, окно распахнуто, девочка и мальчик сидят на подоконнике, болтают ногами. «Ксана, что там за шум?!» — «Ничего, ничего, мама, это просто кошка». — «Так скажи своей кошке, чтобы шел домой, а не то я его водой оболью». — «Вот Сережа Королев: делать ласточку готов он хоть каждую минуту, и, подобно парашюту, через стол его несет. Он летает, как пилот; я б желала поскорее ему крылья приобресть, чтоб летать он мог быстрее в дом, где цифры шесть и шесть». — «Глупо, глупо: и вовсе я не…»)
— Но партком…
(«Ты выйдешь за меня?» — «Лучше умереть».)
— Я сегодня же сам с ними поговорю. Просто поговорю, тихонечко так. Авось пронесет.
(«Ты выйдешь за меня?!» — «Конечно».)
— Спасибо.
(Еще один домик — опять у моря; небо — октябрьское, холодное, серое; танцульки, картишки, женский смех; патефон льет бесконечные танго; молодой муж, с самого утра уже насупленный, скучающий, мрачный, один торчит на обрыве, из винтовки — глупо, ах, как глупо, вечно ему дарили винтовки, ружья, все по камушкам, ни в одну живую тварь никогда не попал он — пуляет по камням…)
— Спасибо, спасибо… — пробормотал главврач, за дужку раскручивая очки. — За что спасибо-то? Сегодня ваш муж, завтра — моя жена или я.
— Борис Абрамович, я знаете о ком сейчас подумала? О Клейменове, директоре Сережиного института… К его жене так никто и не пришел. И я, конечно. Ведь Клейменов — он… Они с Сергеем были как кошка с собакой. Сергей прямо трясся от злости, как заговорит о нем. И я… А теперь никто не придет ко мне. Я не пришла к ней, и ко мне никто не придет — ведь это только справедливо, да? Справедливо?
— Я не знаю, Ксюша.
— Это что такое?
— Вы же видите: телеграмма товарищу Сталину. Я и письмо отправила, но телеграмма быстрее… Мой сын ни в чем не…
(Белая кипень вишен, сумерки, суббота, самовар… «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…» — «А что, мама, пирога больше нет?»)
— Извините, мы таких не принимаем.
(«Сережа, это опасное, страшное дело. Вот я листала журнальчик твой — черные рамки в каждом номере…» — «Ерунда, мама. И с лошади можно упасть и разбиться насмерть, и пешеходу может кирпич свалиться на голову, а в журналах почему-то пишут только о летчиках, как будто…»)
— Но почему?! Я же все написала правильно: Москва, Кремль…
(«Умоляю о спасении единственного сына, молодого талантливого специалиста, ракетчика и летчика… Принять неотложные меры для расследования дела… Сын мой недавно ранен, с сотрясением мозга… Он при исполнении служебных обязанностей ранен… При исполнении… При исполне…»)
— Женщина, не задерживайте очередь! У всех телеграммы.
— Хорошо, если вы настаиваете, я приму. Хотя лучше бы вам…
— Что?
(«Мама, я тебе писал, что у меня прохудились башмаки и я чиню их проволокой. Теперь это уже не актуально: грузчиком маленько поработал и купил».)
— Нет, ничего. Дело ваше.
А потом тополя смотрели, как они идут по улице: обе женщины держались очень прямо, особенно старшая, которая верила в справедливость, но что-то внутри уже начало подтачивать их, как древесный червь, и уже проступала на их лицах незримая печать — «зачумлена». И красивая их одежда казалась уже поношенной и с чужого плеча.
6
Если поначалу мне думалось, что роли между двумя следователями распределены строго и закреплены намертво — светловолосый подобрее, коренастый, похожий на К., — более жесток, то в дальнейшем я обнаружил, что это не так: тот и другой могли в зависимости от какой-то, мне пока неясной прихоти обращаться во мгновение ока из одной ипостаси в другую и обратно, в зеркально точном отображении повторяя интонации и жесты друг друга, как если б они составляли две половинки одного чудного двуглавого существа; вот и сейчас коренастый, которого я ошибочно считал злым, заговорил с К. таким образом, словно тот был ближайшим и любимейшим его другом.
— Утречко доброе, — сказал коренастый, — ах, погода-то нынче какая — загляденье… Глядишь в окошко — и душа радуется… Люди все, что по улице идут, веселые… Совесть у них чиста, вот и веселые. Не завидно вам, Сергей Палыч, дорогуша? Мне и то завидно… В отпуск я поехать хотел — к морю, с женой и дочкой… Вы-то со своими у моря отдыхали, знаю… А моя супруга моря отродясь не видала…
К. молчал; я уловил — неясно, слабо, ибо чтение человечьих мыслей было еще весьма затруднительно для меня, — как в мозгу его, в закрытых его глазах проносятся и тают незнакомые мне, но прекрасные образы: ночная зелень, громадная синева, над которой реют белые, беспокойные птицы; но почему воспоминанье это не смягчило души К., почему вызывало в К. одну лишь тоску?
— Дочка слабенькая у меня — недавно перенесла скарлатину… А у вашей как со здоровьем? Дети — хрупкие существа… Вот нынче и должны были ехать. А теперь начальство не пускает — из-за вас… Путевки в санаторий пропадают… Ах, Сергей Палыч, Сергей Палыч, я ведь так и озлиться на вас могу.
— Я не понимаю, чего вы от меня добива…
— Сами подумайте: хорошо разве, чтоб моя жена, дочка моя страдали из-за вас? А если, не дай бог, с вашими что случи…
Ноги К. — чудовищные тумбы, налитые свинцом, — в очередной раз подогнулись, и он тяжело рухнул. Коренастый подошел к нему и очень терпеливо помог подняться, даже пыль с плеча отряхнул.
— Вот так, так хорошо… Валяться не нужно, друг мой, нужно стоять… Лучше, говорят, умереть стоя, чем жить лежа — так? Не смешно? Уж и пошутить нельзя? — И, меняя тон: — Вы признаете себя виновным?