Шухмин был петербуржец и помещик и любил писать картины из жизни
Гоголя и натюрморты из цветов и фруктов. Он так и спился и умер с похмелья возле мольберта с кистью в руке. С Василием Яковлевым они дрались из-за Кати Мешковой, но Шухмин был гвардеец огромного роста, весь в шрамах от Первой мировой (он любил ходить в атаку в полный рост с одним револьвером и с сигарой в зубах). И он в конце концов вытеснил Яковлева из Катиной постели. Шухмин один раз даже впрямую грызся с Яковлевым, и они сильно покусали друг друга, как собаки. В последние годы Шухмин страдал запоями, и его периодически возили в психиатрическую больницу. Одна знакомая все уговаривала его съездить к ней на дачу под Звенигород, рассказывая, как там распускаются цветы и поют птички. Но Шухмин ей мрачно заявил: “Пока есть
Канатчикова дача, я на другую дачу не поеду”. И не ездил, регулярно употребляя водку.
Точно так же, у мольберта, над ящиком спиртного, умер Василий
Никитич Мешков. У него помимо дочери остался сын, Василий
Васильевич, тонкий пейзажист русской школы. Он тоже носил бороду, но стриг ее и менее чудил, чем отец. Его сделали академиком, и его пейзаж “Сказ об Урале”, за который он получил Сталинскую премию, висел в Третьяковской галерее. Мешков-младший постоянно ездил на
Урал писать этюды, останавливаясь в самых дорогих гостиницах, и любил по семейной привычке мочиться с балкона на головы граждан
(из-за чего у него были постоянные неприятности, его штрафовала милиция, но унитазы и писсуары он так и не полюбил).
Василий Васильевич алкоголиком не был и водку почти не пил, но прожил недолго, в отличие от своего отца-долгожителя, скончавшись от обжорства и ожирения (он поедал котлеты целыми сковородами).
Расставшись с женой, Василий Яковлев стал еще более успешно копировать старых мастеров и постигать тайны их живописи. В это время в Москву приехали братья Хаммеры и начали скупать старую живопись и антиквариат. Кто-то из знакомых, глядя на копии-вариации
Яковлева, предложил продать их Арманду Хаммеру как подлинники.
Яковлев накупил старых холстов с незначительными, плохо сохранившимися картинами и стал на них писать снайдерсов, рубенсов и рембрандтов. Ему помогал знакомый Курилко по Петербургской академии
Александр Михайлович Соловьев. Так вышло, что все “бывшие” и академисты держались в послереволюционной Москве кучно и ходили в один недорогой трактир в переулке около Тверской, где совместно ужинали и пили пиво. В советской Москве двадцатых годов им всем было неуютно. Тогда свирепствовали последователи Маяковского и различные новые школы: конструктивисты, супрематисты, русские сезанисты, среди которых было достаточно евреев, да и сам покровительствовавший им
Луначарский был полуевреем, а его жена Розенель была чистокровная еврейка. А среди академистов евреев вообще не было (я не помню ни одного из стариков с еврейскими чертами лица) и господствовало полное и органичное презрение ко всем левакам в поэзии, театре и живописи. Для них фамилии Пикассо, Штеренберга, Фалька, Мейерхольда звучали как матерные, их всех считали просто шарлатанами и осквернителями священного искусства. Большинство академистов происходило из русских семей либеральной интеллигенции, где юдофобство всегда было дурным тоном, но вот красных евреев все эти господа искренне презирали. Да что там говорить, я дома, от дяди – бывшего царского офицера – сам слыхал офицерскую поговорку семнадцатого года: “А вот и революции плоды: кругом жиды, жиды, жиды”. Яснее ясного, и точнее не скажешь.
В компании академистов иногда бывал и писатель Булгаков, который тоже не любил красных евреев, хотя всю жизнь общался только с ними и путался с еврейскими женщинами, на руках одной из которых и умер.
Елена Сергеевна Бакшанская и ее сестра были очаровательными полукровками. Описание Булгаковым Швондера и прочих еврейских персонажей довольно-таки симптоматично и точно выражает тогдашний душок в отношении старой русской интеллигенции, оставшейся в России и не сбежавшей к белым, к евреям и связавшимся с советской властью.
К сожалению, эта тема по-прежнему актуальна, так как среди активистов и оттепели, и разрядки, и перестройки было много детей и внуков ленинских евреев, которые почему-то слабо открещиваются от своих родственников. Я пишу об этом спокойно, потому что давно для себя пересмотрел русскую историю и отношусь к своей белой родне более чем скептически и даже более того – считаю их людьми политически тупыми. Булгаков тоже не антисемит – он дитя своего времени и обстоятельств, среды, в которой он делал свою достаточно подлую карьеру интеллигентского писателя левоватой ориентации. Ведь то же белое движение было в своей массе не правым, а умеренно левоватым и не допускало представителей семейства злосчастных
Романовых под свои знамена в любой должности.
Яковлев искал в близкой ему компании сообщника по сбыту своих подделок и нашел такового в лице Соловьева, который, кроме обучения в Академии у Кардовского, прошел всю белую кампанию в войсках адмирала Колчака.
До Академии Соловьев учился в частной школе-студии Фешина в Казани.
Его родители дворяне были потомками декабриста Соловьева. Отец
Александра Михайловича занимал должность управляющего делами
Казанского университета, мать происходила из родовитой русско-немецкой семьи. Вначале Соловьев увлекался французской борьбой, потом атлетикой и любил фотографироваться в голом виде в качестве натурщика, слегка прикрыв чресла драпировкой. У него была огромная двухметровая атлетическая фигура, серые глаза навыкате, чуть курносый нос со слегка раздвоенным на конце хрящом и что-то бульдожье в лице. В чем-то Соловьев был похож на Капицу-отца, но покрупнее и повиднее. У Соловьева в Казани был брат, они оба закончили юридический факультет тамошнего университета, а потом младший брат занялся живописью и переехал в Петербург. Я этого, ныне давно умершего, человека любил и люблю по сей день, хотя мне доподлинно известно, что он был отпетой кровавой сволочью и лично непорядочным человеком, многих сознательно подведшим под расстрел, хотя мог этого и не делать.
Мое чувство к нему довольно сложно. Главное, чему он меня научил, – считать всех убежденных и системных людей мразью и сволочью, а советскую власть – бандформированием. Все остальное вторично – и вечный запах его дорогих папирос, водки, хорошего одеколона, и ощущение себя в России хозяином наших пространств. При всем том я его всегда презирал, как и всех легко убивавших и не задумывающихся над этим людей. Потом Соловьев был опасен, я и сам всегда был опасен, если меня начинали прижимать и давить. Но больше всего я всю жизнь боялся самого себя – чтобы не сорваться.
Соловьев и его брат были призваны в армию КОМУЧа (Комитета учредительного собрания) и воевали с красными. Брата убили, а
Соловьев выжил и перешел к Колчаку. Соловьев рассказывал, как красные, уходя, расстреливали пленных офицеров, сидевших в подвале, среди которых был он сам. Выводили во двор и убивали, а потом бросили в окно подвала гранату, которую Соловьев поймал на лету и вышвырнул обратно. Когда стрельба затихла, Соловьев вылез из подвала и увидел часового-красноармейца, испуганно спросившего у него: “Что делать, барин?” “Бросай винтовку, срывай звезды и беги, дурак!” Что тот немедленно и сделал. Потом, разыскивая тело брата, Соловьев зашел в городской морг, где лежали трупы допрашивавших его чекистов.
Брат тогда уцелел, а товарища Соловьева по университету расстреляли
(незадолго перед расстрелом тот отдал ему свои золотые часы и сказал: “Прощай, Саша! Если выживешь, убивай их, как крыс!”). Выпив водки, Соловьев мог часами рассказывать о своей службе в армии
КОМУЧа, менее охотно – о колчаковской эпопее, так как участвовал в карательных экспедициях против красных партизан, в ходе которых, видимо, много убивал. Однажды он рассказал, что они любили вешать красных рядом с овцами – для того, чтобы унизить. Вспоминал он и о том, как в салон-вагоне Колчака писал с натуры портрет командующего
(этот портрет потом копировали для колчаковских учреждений) и давал уроки живописи сожительнице Колчака княжне Тимерёвой, о которой отзывался как об очень скромной и достойной даме, игравшей для него после сеансов его любимые мелодии Шуберта, которые Соловьеву играла в Казани мать-немка.
Вместе с Соловьевым писал портрет Колчака белый офицер Борис
Владимирович Иогансон, потомок шведского генерала, служившего России и воевавшего при Бородино. Иогансон стал потом академиком, президентом Академии художеств и написал Соловьева со спины в известной картине “Допрос коммунистов”. Допрашивали и избивали красных Иогансон и Соловьев вместе. Соловьев завидовал советской карьере Иогансона, называл его Борькой и рассказывал о нем всякие гадости вроде того, что при отступлении белых он обокрал свою любовницу, похитив у нее золотые вещи. Это вполне могло быть правдой, многие белые были большими ворами, и казаки генерала