Алексей Константинович Смирнов
Заговор недорезанных
Дело в том, что я мальчишкой был свидетелем того, как в области изобразительного искусства был задуман и осуществлен заговор недорезанных дворян и белогвардейцев по перемене курса большевистской эстетической политики в строну изгнания остатков левых направлений двадцатых годов из так называемого социалистического реализма. Произошло это у нас в квартире на
Никольской улице (при большевиках улице 25 октября), в бывшей шикарной московской гостинице “Славянский базар”, превращенной жителями в мерзкий вонючий клоповник. Собственно, вся захваченная и порабощенная большевиками Москва была превращена за годы советской власти в мерзкое вонючее трущобное обиталище, заселенное всякой сволочью, съехавшейся со всей бывшей Российской империи в оскверненный атеистами древний город.
Была масса дворников-татар, системных осведомителей Лубянки, множество кавказцев, служивших в НКВД-МГБ, ассуров, чистивших сапоги, и просто деревенских жителей, забежавших, спасая свои шкуры от коллективизации и искусственных голодоморов, в опустевшую Москву.
Коренных дореволюционных москвичей уже тогда в городе было не больше двадцати процентов, а в Питере-Ленинграде после зимы 1941-1942 года
– и того меньше.
Наш Славянский базар был клоповником в самом прямом смысле: клопов в нем было видимо-невидимо. Они ходили стаями, как муравьи, из номера в номер, и когда кто-нибудь из жильцов их морил, то остальные обитатели берлог, в которые были превращены бывшие дорогие номера бельэтажа, тут же выбегали в коридор и насыпали у своих дверей валики-редуты из дуста в виде буквы “П”, чтобы клопы к ним не забегали. Но насекомые все равно ползли через щели в стенах и через систему дореволюционного еще калорифера, который был проделан в стенах и периодически работал. Помню выдвижные фигурные дверцы этого калорифера, откуда иногда шел горячий воздух и лезли армии клопов. У всех жителей Славянского базара подушки, простыни и нижнее белье всегда были в кровавых пятнах от раздавленных клопов. Периодически клопы так зажирали жильцов, что все их тела покрывались белыми подушечками от их укусов, люди вскакивали среди ночи и с хрустом давили вредных насекомых, разбегавшихся от света электрических лампочек, как демонстранты от пулеметных очередей с чердаков.
Именно в номере Славянского базара злосчастный московский ебарь ходил к своей провинциальной самочке по фамилии “Фон Дыдыриц”, переделанной Чеховым из фамилии министра двора Николая II барона фон
Фредерикса, конногвардейского офицера, друга всей царской семьи.
Чехов умер сравнительно молодым, связавшись с неутомимой в постели немецкой кобылой актрисой Книппер, и большинство его персонажей дожило бы до большевистского переворота и было бы расстреляно чекистами в их ненасытных и емких до насильственной смерти подвалах.
Так что будь реальным такой Гуров, ему бы чекисты проломили затылок своей свинцовой пулей – единственным аргументом победившего пролетариата. А вся родня его жены Книппер стала агентами Лубянки, включая саму Ольгу Чехову, которой целовали ручки и Гитлер, и
Геббельс и которую как своего суперагента так любил генерал НКВД
Судоплатов. А сама усатая мегера Книпперша, внешне очень похожая на мадам Боннер, вместе с малороссийским помещиком Немировичем лебезили перед Сталиным, Ежовым и Берией за ордена с красной звездой – символом Люцифера.
Вокруг Славянского базара было несколько старых хороших, еще дореволюционных ресторанов: “Савой” на Рождественке, “Центральный” на Тверской и советские кавказские заведения “Арарат” и “Арагви”, где тоже хорошо и добротно кормили и поили. Все бывшие, уцелевшие в сталинской Москве, ходили в эти заведения поесть и выпить. В
“Националь”, “Метрополь” и гостиницу “Москва”, где каждый столик прослушивался, они ходить боялись. Это были чисто чекистские заказники, где весь персонал подневольно работал на Лубянку.
Научившись с ранней юности зашибать деньги, размалевывая детские сады зайчиками и лисятами, я стал посещать эти заведения. Я рос бледным, худым мальчиком и юношей с плохими легкими. Освобожденный от армии по воле врачей из-за шумов в сердце и понимая свое худосочие, я смолоду стал вести паразитический образ жизни, ходя в кабаки и истребляя там неимоверное количество жареного мяса и проводя ночи с пышнотелыми разводками, лет на пятнадцать-двадцать меня старше и способными заниматься любовью целыми сутками. И мой папа, ездивший в ранней юности на кумыс в Башкирию, и дед, сбежавший из Петербурга на Украину и в Крым из-за кашля, плохо переносили русский суровый климат. Оно и немудрено: по женской линии они были южные люди, полуитальянцы, итало-французы и грузинские князья.
Любили их предки черноглазых шустрых брюнеток. Борясь с наследственным вырождением, я стал ходить в Сандуны, в Центральные бани, кабаки и ночевать с дамами особого склада, в результате чего к
18 годам ушел постоянно жить из славянобазарского клоповника к одной разведенной даме на десять лет меня старше. Уже тогда я мог один под водку сожрать целую утку, небольшого поросенка с хреном, несколько цыплят, от трех до пяти шашлыков, килограмм пельменей. Но каюсь, целого гуся я один съесть не мог, помня старую русскую пословицу:
“Гусь птица глупая – на одного много, на двоих мало”. И именно ведя периодически паразитический образ жизни, я временами преодолевал врожденную неврастению с бессонницей и наследственную наклонность к туберкулезу. Я более сорока лет вообще не обращался к врачам и лечился только от гриппа и похмелья.
К тем бывшим, которые прижились в его особом государстве, Сталин к концу жизни относился покровительственно. В его ближайшем окружении постоянно был дворянин Скрябин-Молотов, да и Жданов, и Маленков, и
Булганин тоже по их внешности были явно не пролетарского происхождения. Там был и царский полковник-генштабист Шапошников, педик в пенсне с мордой мерина, фактически разгромивший рвавшийся к
Москве вермахт и подготовивший перелом в зимней подмосковной кампании. Правда, Шапошников надорвался за лето в осень сорок первого и отошел от дел. Оно, конечно, и понятно: он в гробовой ситуации организовывал заслоны и сопротивление на пути от Бреста до
Москвы. У Гитлера в вермахте от командиров полков до командиров дивизий все были ветераны Первой мировой, а своих русских кадровых офицеров большевики всех до одного выбили. А мужепесы плохие стратеги, извилин в черепке маловато, вот и воевали, как унтер
Жуков, – солдатским мясом, переведя почти все мужское население
России и обезлюдев ее просторы.
Мой папаша, суховатый портретист-реалист Глеб Борисович Смирнов, человек по происхождению “бывший”, внешне прижился в каком-то учительском институте, где он с неким Корниловым, тоже из дворян, создал кафедру рисунка, а потом, еще до войны, перебрался в
Архитектурный институт, где попал в целый невырезанный курятник
“бывших”. В Архитектурном институте в красной Москве и до войны, и после нее было модно учить детишек красных фюреров и фюрерков. У папаши учились и дочь сталинского железнодорожного фюрера Кагановича
Майя, дочь кровавого упыря Маленкова и еще много дочерей красной сволочи. Кафедрой рисунка там заведовал польско-украинский дворянин из Каменец-Подольска Михаил Иванович Курилко. Это был человек-легенда. Красивый, одноглазый, атлетически сложенный гравер из петербургской академии, он изъездил до Первой мировой всю Европу и собрал в Италии коллекцию мебели эпохи Возрождения. В молодости он был голубым гусаром в Австрии Франца-Иосифа и любил рассказывать похабные истории о своих успехах у польских и венских дам. Он вообще был скабрезным художником и, рисуя голых женщин, всячески вырисовывал складочки и волосики на их половых органах, а когда ставил две женские модели, то всегда в лесбийских позах, так что из мастерской выбегала, вся покраснев, жена Вертинского Лиля, которая тогда у него училась.
Михаил Иванович одно время был художником в Большом театре, для которого сочинил либретто балета “Красный мак” и оформил его. У него была небольшая комната в доме XVIII века сразу за Большим театром, где вся обстановка была из итальянской мебели эпохи Возрождения и висели его работы на пергаменте, натянутом на подрамники. Висела там и его работы Мадонна в настоящей “возрожденческой” раме, которую он выдавал за работу Филиппино Липпи.
В советские годы Курилко поддерживал близкие отношения с красным графом Алексеем Толстым, с которым он встречался еще в Петербурге в обществе куинджистов. Курилко всячески угождал третьей жене Толстого
Баршевской, называя ее графиней, и любил у них сытно ужинать.
По-видимому, Курилко был в особых отношениях с Лубянкой, терпевшей его многие, отчасти подсудные штучки с несовершеннолетними и взрослыми балеринами Большого театра. Он так допасся среди балетных курочек, что две задроченные и зачумленные им девицы из кордебалета выбросились с верхнего яруса служебных лож Большого театра и разбились – одна насмерть, а вторая переломала ноги. История эта в свое время наделала шума, но была замята.