В глубине звуки старого пианино перед сеансом кино
ПЕРВЫЙ ГОЛОС
Здесь была когда-то паршивенькая киношка, там он восторженно гикал, поощряя индейцев — охотников за скальпами, вместе с Джеком Бассетом и отбивал ладоши, аплодируя конокрадам.
РАССКАЗЧИК
Джекки Бассет убит.
ТРЕТИЙ ГОЛОС
Здесь была лавка миссис Фергюсон, она продавала лучшие в мире пробки и грошовые кульки, набитые сюрпризами и конфетами, смахивающими на клей.
ПЕРВЫЙ ГОЛОС
На поле за Куимдонкином эти Марри гоняли его и всех кошек.
ВТОРОЙ ГОЛОС
Давно погасли костры, которые жгли разбойники Робин Гуда, запекая в золе картошку — пищу богов.
ТРЕТИЙ ГОЛОС
А вон за тем холмом он, одинокий охотник, подстерегал волков (или кроликов) и краснокожих племени сиу (они же братья Митчеллы).
На фоне затихающего фильмового аккомпанемента слышны детские голоса, хором твердящие названия графств Уэльса.
ПЕРВЫЙ ГОЛОС
В Мирадорской школе он научился читать и писать. Кто хуже всех плел салфетки? Кто, аккуратно и неизменно, каждый божий день лил воду в галоши Джойс? Вечерами, когда дети вели себя хорошо, им вслух читали про Макса и Морица, когда же они вели себя плохо, они одиноко сидели в пустынном классе, слушая дальние, унылые, страшные звуки поздних уроков музыки.
Детские голоса умолкают. Урок музыки продолжается в глубине
РАССКАЗЧИК
И я пошел дальше, через белый Колок, в Куимдонкинский парк, и все сыпался снег, и, внезапно смягчившись, ветер принялся перебирать ребячьи тоскливые, помнящиеся ноты. Сумерки замыкали парк, как снег, только другой, темней. Скоро зазвенит колокольчик в знак того, что сейчас запрут ворота, хоть в парке и нет ни души. Только сторож белыми кругами обходит пруд, на котором нет сейчас лебедей. Я побрел с ним рядом, топча белый саван дорожек, мимо захороненных клумб и пушистых, угнетенных и оглушенных снегом, забывших про щебет деревьев, задавая ему свои вопросы. Он сказал:
СТОРОЖ
А-а, да-да, как сейчас его помню. Перелезет, бывало, через ограду бассейна и пугает бедных лебедушек. Носился, как козлик, по газонам, там, где ходить запрещается. Срезал с деревьев ветки. Вырезал на скамейках слова. Рвал декоративный мох, кромсал георгины. Дрался на эстраде. Или взберется на вяз и мечтает наверху, как сова. Жег костры в кустах. Мял траву. Да-да, я хорошо его помню. По-моему, он был очень счастливый. Я узнал бы его из тысячи.
РАССКАЗЧИК
Мы дошли до последних ворот. Сумерки наступали на нас, на город. Я спросил: И что же теперь с ним сталось?
СТОРОЖ
Он умер.
РАССКАЗЧИК
Сторож сказал:
Звенит колокольчик
СТОРОЖ
Умер… Умер… Умер… Умер… Умер… Умер.
Преследователи
Было шесть часов, зимний вечер. Мелкий, тощий дождик тусклой моросью одевал фонари. Длинно, желто мерцали тротуары. Пища галошами, в плачущих котелках и шляпах молодые люди вываливались из офисов на колкий ветер, домой.
Всего, мистер Мейси.
Тебе не со мной, Чарли?
У-уф! Свинская погодка!
Спокойной ночи, мистер Суон, — и большие черные круглые птицы-зонтики уносили солидных господ вверх, на одетые фонарным светом холмы, под защиту каминов, в тепло и укромность, к шлепанцам, женам, именуемым Мамочками, к старым, нежным, блохастым псам и к журчанию радио.
Офисные девицы, под ручку, вея запахом пудры, духов, и мокрых волос, и шляпок, догоняли шелестящий трамвай и взвизгивали, забрызгав чулки или поскользнувшись на керосинно-радужных лужах.
Две продавщицы в витрине раздевали манекены.
Ты куда сегодня?
Не знаю. Как Артур. Ну вот, порядок…
Осторожно, Эдна, трусики ей не порви…
И еще в одной витрине спустились ставни.
Мальчишка-газетчик стоял у двери и сообщал новости — никому, совсем тихо:
Землетрясение. Землетрясение в Японии.
На его лохмотья стекала с застрехи вода. Он работал в своем собственном дождевом бассейне.
Тощую, длинную девушку вымыло из ювелирного, сморкаясь в платок, она медленно закрывала стальные ставни длинным крюком. И будто вся с головы до пят плакала в сером дожде.
Мужчина и женщина молча, оба в черном, вынесли из цветочной лавки венки в пахучую смертную тьму за оконным светом. И погас свет.
Ребенок с древним лицом сидел в коляске перед винной лавкой, тихий, промокший до нитки, и осторожно озирался.
Я не помню другого такого грустного вечера. Молодой человек прошел мимо, приобняв девушку, и расхохотался; она тоже захохотала, прямо ему в гладкое, гадкое лицо. Вечер стал еще грустней.
Мы с Лесли встретились на углу Крымской. Мы с ним были, в общем, ровесники: нам было больше, чем надо, меньше, чем надо, лет. Лесли был со свернутым зонтиком, он им никогда не пользовался, только иногда в чужие двери звонил. Он изо всех сил отпускал усы. На мне была предательская клетчатая шапочка, сдвинутая по-субботнему набекрень. Мы поздоровались официально:
Привет, старик.
Привет, Лесли.
Ты минута в минуту.
А как же, — сказал я. — Минута в минуту.
Пухлая светловолосая девушка, пахнув мокрым кроликом, даже в такой жуткий вечер стесняясь, просеменила мимо на высоких каблучках. Каблучки стучали, подошвы хлюпали.
Лесли присвистнул, тихо, восторженно.
Не отвлекаться, — сказал я.
И не говорите! — сказал Лесли.
А вообще-то она толстая.
Нет, я люблю, когда они в теле, — сказал Лесли. — Пенелопу Боган помнишь? Вот это да!
Да ну тебя. Эта старая корова с Парадиз-аллеи? Каковы наши ресурсы, Лес?
Шиллинг и один пенс. У тебя?
Шестипенсовик.
Куда же теперь? В «Компас»?
Попасемся в «Мальборо».
Мы шли к «Мальборо», увертываясь от зонтичных спиц, и нас охлестывали, хлопая, наши плащи, фонари помечали нас дымными пятнами, и мокрые, взвихренные нечистоты, отходы, отбросы города, обрезки, объедки, окурки скакали, стекали, льнули к водостокам, и костляво гремели и чихали трамваи, и, как увязнувший в тумане филин, ухал в бухте пароход, и Лесли сказал:
А потом чего делать будем?
Кого-нибудь будем преследовать.
Помнишь, как мы ту старушенцию преследовали по Китченер-стрит? Она еще сумочку уронила?
Зря ты ей не отдал.
Да там и было-то — кусок хлеба с вареньем.
Приехали, — сказал я.
В «Мальборо» было холодно и пусто. На мокрых стенах плакаты: Не петь. Не танцевать. Не играть в азартные игры. Не торговать.
Ты пой, — сказал я Лесли, — а я станцую, а потом мы сыграем в очко и я продам свои подтяжки.
Девица за стойкой, с золотыми волосами и двумя передними золотыми зубами, как у богатого кролика, дула себе на ногти и полировала их на черной тряпочке. Она глянула на нас, когда мы вошли, потом снова стала обдувать свои ногти и безнадежно полировать.
И не скажешь, что суббота, — сказал я. — Привет, мисс. Две пинты.
И фунт из кассы, — сказал Лесли.
Давай твои средства, Лес, — шепнул я, а вслух я сказал: — Ни за что не скажешь, что субботний вечер. Никто не блюет.
Никто и не будет блевать, — сказал Лесли.
В этой облезлой, рыжей комнате, может, вообще никогда никто не напивался. Дельцы, потягивая виски с содовой, потчевали портвейном с лимоном крашеных веселых девиц; завсегдатаи по углам кисли, важничали, балдели, сочиняли свое прошлое, были богаты, чтимы, любимы; непутевые бабушки в мусорно-черном поквохтывали и клевали; влиятельные ничтожества изменяли землю; компания в серьгах терзала больное пианино, и оно ныло, как шарманка, заводимая под водой, пока жена хозяина не объявляла «Хватит». Кто-то входил, уходил, но больше уходили. Мастеровые забредали на кружку-другую; иногда бывали драки; и вечно что-то шло: перепалки, разборки, хохот, шепот, взрывы гнева, веселья, вспышки злобы, любви, и чушь, тишь, мир, и тихий ангел в полете рассекал пьяный дух пошлой нигдешности тупого города, оторопевшего в конце железнодорожных путей. Но сегодня это была самая грустная комната на свете.
Лесли тихонько сказал:
Может, она нам поверит в кредит по одной?
Погоди, — сказал я. — Пусть она сперва оттает.
Но девица за стойкой услыхала и посмотрела на меня. Она посмотрела прямо сквозь меня, сквозь всю мою недолгую судьбу, до самой до той постели, где я родился, а потом покачала своей золотой головой.
Сам не знаю, в чем дело, — сказал Лесли, когда мы шли под дождем по Крымской, — только у меня сегодня прямо тоска.
Это самый грустный вечер на свете, — сказал я.
Мокрые, одинокие, мы остановились поглядеть на кадры в витрине кино, которое мы называли Страстюшник. Неделю за неделей, годами, годами сидели мы там на жестких стульях в моросящей, уютной, порхающей тьме, сперва с конфетами и орешками, трещавшими вместо немых выстрелов, а потом с сигаретами: особый дешевый сорт, от которого глотатель огня закашлялся бы насмерть. «Пошли поглядим на Толмедж Львиное Сердце, — сказал я, — и… на Бири с камелиями, сказал я, — и на Мэри Гиш, и на Лилиан Пикфорд».