Мы оба расхохотались.
О, где ты, наша утраченная юность, — сказал я.
Мы побрели дальше, шлепая по лужам, нарочно обрызгивая прохожих.
Ты почему зонтик не открываешь? — спросил я.
А он не открывается. Попробуй.
Мы вместе пробовали, и зонтик вдруг вздулся, спицы пробили взмокший шелк; ветер пустил клочья в пляс; зонтик бился на ветру, как загубленный огромный математический какой-то птенец. Мы пытались его закрыть: новая, коварная спица прорвалась сквозь покалеченные ребра. Лесли поволок его за собой по тротуару, как будто он его подстрелил.
Девочка по имени Далси мчалась в Страстюшник, она хмыкнула «Привет», но мы ее остановили.
Произошла ужасная вещь, — сказал я ей. Она была такая дура, что даже когда ей было шестнадцать, мы сказали ей, что, если съешь мыла, волосы станут виться, и Лес украл кусок мыла из ванной, и она его съела.
Знаю, — сказала она. — У вас зонт сломался.
Нет, вот тут ты ошибаешься, — сказал Лес. — Это вообще не наш зонт. Он с крыши упал. Пощупай, — сказал он. — Ты убедишься, что он упал с крыши.
Она осторожно потрогала зонтик за ручку.
Там кто-то стоит и бросается зонтиками, — сказал я. — Возможно, это опасно.
Она начала хихикать, но сразу осеклась и встревожилась, когда Лесли сказал:
Ничего не известно. Дальше могут быть трости.
Или швейные машинки, — сказал я.
Ты погоди тут, Далси, а мы посмотрим, — сказал Лесли.
Мы заторопились дальше по улице, обогнули бушующий угол и тут припустили бегом.
За кафе Рабиотти Лесли сказал:
Зря мы так поступили с Далси.
Больше мы к этой теме не возвращались.
Мимо скользнула мокрая девушка. Без единого слова мы за ней пошли. Она не спеша, длинноного, прошла по Инкермана, через Парадиз-пассаж, и мы шли за ней по пятам.
Не пойму, зачем ходить за людьми, — сказал Лесли. — Бзик какой-то. Ни к чему не ведет. Ну, дотащишься ты за ними до дому и потом хочешь заглянуть в окно, посмотреть, что они там делают, а шторы опущены почти всегда. Уверен, никто, кроме нас, этим не занимается.
Неизвестно, — сказал я. Она свернула на дугу Святого Августа — в большую, подсвеченную туманность. — Все вечно за всеми ходят. Как мы ее назовем?
Гермион Уэдерби, — сказал Лесли. Имена он давал всегда без осечки. Гермион была легкая, тощая и, как длинная влюбленная учительница гимнастики, шла сквозь жалящий дождь.
Неизвестно. Никогда не знаешь, что обнаружится. Может, она живет в огромном доме со своими сестрами…
Сколько их?
Семь. И все жаждут любви. И когда она приходит домой, все они переодеваются в кимоно и лежат по диванам и только и ждут, чтоб кто-то вроде нас к ним зашел, и они будут вокруг нас стрекотать, как скворцы, и нам тоже дадут кимоно, и мы не уйдем из этого дома до самой смерти. Там, может быть, так красиво, тепло и шумно, как в теплой ванне с птицами…
Очень мне нужны твои птицы в ванне, — сказал Лесли. — Может, она горло себе перережет, если шторы не задернут. Мне все равно — лишь бы интересно.
Она прошлепала за угол, на улицу, где вздыхали ухоженные деревья и сияли уютные окна.
Мне только старых перьев в ванне не хватало, — сказал Лесли.
Гермион направилась к тринадцатому номеру по Буковой.
Можно и буки разглядеть, — сказал Лесли, — если перископом обзавестись.
На тротуаре напротив, под пузырчатым фонарем мы ждали, пока Гермион откроет дверь, а потом на цыпочках перешли через дорогу, прошли по гравиевой тропке и очутились на задах дома, у незанавешенного окна.
Мать Гермион, толстая добрая курица в фартуке, встряхивала на плите сковородку.
Есть хочется, — сказал я.
Ш-ш-ш!
Гермион вошла на кухню, и мы метнулись к углу окна. Она оказалась старая, чуть не все тридцать, темно-мышиного цвета короткая стрижка, печальные большие глаза. Роговые очки, твидовый строгий костюм и белая блузка с аккуратным галстуком. Она как будто вовсю старалась выглядеть как фильмовая секретарша, которой достаточно снять эти свои очки, призаняться волосами, расфуфыриться в пух и прах, и тут же она превратится в сногсшибательную диву, и ее шеф, Уорнер Бакстер, ахнет, влюбится и женится на ней; но если бы Гермион сняла очки, она не смогла бы отличить Уорнера Бакстера от электромонтера.
Мы стояли так близко к окну, что слышали, как скворчит картошечка.
Как тебе было на службе, детка? Ну и погода, — сказала мать Гермион, занятая сковородкой.
А ее как зовут, Лес?
Хетти.
Все в этой жаркой кухне, от грелки на чайнике и старинных часов до киски, которая урчала, как чайник, — все было добротное, скучное и на своем месте.
Мистер Траскот был просто кошмарен, — сказала Гермион, влезая в шлепанцы.
Где ж ее кимоно? — сказал Лесли.
Вот тебе чашечка чудного чая, — сказала Хетти.
Все у них чудное в их старой дыре, — проворчал Лесли. — И где эти семь сестер, как скворцы?
Дождь припустил сильней. Он обрушился на черный задний двор, на уютную конуру — Гермионин дом, и на нас, и на спрятанный, обеззвученный город, где и сейчас еще в гавани «Мальборо» подводное пианино вызвякивало «Типперери» и веселые хнойные женщины повизгивали в свой портвейн.
Гермион с Хетти ужинали. Двое утопленных мальчиков с завистью на них смотрели.
Полей кетчупом-то картошечку, — шепнул Лесли; и ей-богу, она полила.
Неужели так ничего нигде и не происходит? — сказал я. — Во всем мире? По-моему, «Всемирные новости» — сплошная фальшивка. Никто никого не убивает. И нет больше никаких грехов, и любви, и смерти, жемчугов, разводов, и норковых шубок, и вообще, и никто не подсыпает мышьяк в какао…
Поставили бы для нас хоть музыку, что ли, — сказал Лесли. — И потанцевали бы… Не каждый вечер двое парней смотрят на них в окно. Ведь точно — не каждый!
По всему зыблющемуся городу неприкаянные, утопленные человечки, которым нечего тратить и некуда пойти, стоят в карауле под мокрыми окнами, и ничего не происходит.
У меня уже началось воспаление легких, — сказал Лесли.
Урчат огонь и киска, старинное время утиктакивает наши жизни. Хетти с Гермион убрали со стола и сперва молчали довольно долго, спокойные, надежно укрытые в своей освещенной коробке, а потом посмотрели друг на друга и медленно улыбнулись.
Они тихо стоят на своей пристойной, урчащей кухне и друг на друга глядят.
Будет что-то интересное, — совсем неслышно шепнул я.
Сейчас начнется, — сказал Лесли.
Мы уже не замечали мерзкого хлещущего дождя.
Улыбки будто приклеены к лицам двух тихих, молчащих женщин.
Сейчас начнется.
И мы слышим, как Хетти говорит негромко, таинственно:
Принеси альбом, детка.
Гермион открывает шкаф и вытаскивает оттуда большой стылого цвета семейный альбом и кладет на середину стола. А потом они с Хетти садятся за стол, рядышком, и Гермион открывает альбом.
Это дядя Элиот, который умер в Портколе, у него спазм был, — сказала Хетти.
Они с любовью разглядывают дядю Элиота, но нам его не видно.
Это Марта-шерстяная-лавка, ты ее не помнишь, свихнулась на шерсти, вечно шерсть, шерсть, шерсть; велела — похороните ее в кофте вязаной, такой лиловой, но муж ни в какую. Он в Индии был. А тут твой дядя Морган, — сказала Хетти, из кидуэлльских Морганов, помнишь? — стоит на снегу.
Гермион переворачивает страницу.
А это Майфони, ни с того ни с сего, помню, тронулась. Когда кормила. А это твой двоюродный брат Джим, священником был, пока не дознались. А вот и наш Берил, — сказала Хетти.
Но все время она говорила так, будто повторяла урок: любимый урок, затверженный наизусть.
Мы поняли, что они с Гермион просто ждут.
И вот Гермион опять переворачивает страницу. И по таинственным их улыбкам нам ясно, что того-то они и ждали.
Моя сестра Катинка, — сказала Хетти.
Тетя Катинка, — сказала Гермион. Они склонились над фотографией.
Помнишь тот день в Эбериствич, Катинка? — тихо спросила Хетти. — Когда мы с хором ездили на прогулку?
На мне было новое белое платье, — сказал новый голос.
Лесли вцепился мне в руку.
И соломенная шляпа с птичками, — сказал ясный новый голос.
Губы у Гермион и у Хетти не шевелятся.
Я всегда любила птичек на шляпе. Только перья, конечно. Это было третьего августа, мне было двадцать три.
Двадцать три тебе исполнилось в октябре, Катинка, — сказала Хетти.
Да, верно, солнышко, — сказал тот голос. — Я же была Скорпион. И мы еще встретили на променаде Дугласа Пью, и он сказал: «Ты сегодня как королева, Катинка», он сказал, «Ты сегодня как королева», он сказал. Почему эти два мальчика заглядывают в окно?
Мы бежали по гравиевой дорожке за угол дома, потом по улице, через дугу Святого Августа. Дождь, грохоча, громил и топил город. Здесь мы остановились перевести дух. Потом пошли дальше сквозь дождь. На углу Виктории мы снова остановились.