Дети спали на сдвинутых кроватках по пятеро, чтобы не так сильно замерзать ночью. Вера Павловна бережно, с материнской заботой поправляла одеяла, убаюкивая, гладила детей по бритым головкам. Она не верила в Бога, но каждый раз, когда укладывала детей спать, умоляла его, чтобы утром все они проснулись. Но Бог не всегда слышал ее. Свечи были потушены, и комната освещалась лишь огнем в «буржуйке», превращавшим ее маленькое сгорбленное тельце в огромную тень на стене. Девушка подошла к столу и начала вылизывать прилипшие к тарелкам крошки. Иногда, готовя детям еду, Вера не выдерживала и клала в рот лишнее, а потом упрекала себя и морила голодом дольше, чем нужно. Сегодня она почти ничего не ела. Заметив, что Артемьев не спит и смотрит на нее, она вдруг смутилась и начала складывать тарелки и убирать со стола. Мужчина откинулся на стуле и потянулся, хрустнув костями, наблюдая за девушкой и забавляясь тем, как она боится встречаться с ним взглядом. Артемьев заметил, что у нее трясутся руки и снова подергивается левый уголок рта. И чего она так боится его? У вора вдруг что-то привычно кольнуло в груди: не предупредила ли она милицию, пока он спал? Когда она проходила рядом, Артемьев схватил ее за руку, больно сжав крохотное запястье.
— Можете дождаться утра, а потом валите отсюда, — непослушными от страха губами прошептала девушка. Так смешно прозвучало у нее это грубое «валите», что Артемьев рассмеялся и над ней, и над своим страхом. «Маленькая, а все-таки смелая. Эх, была б ты постарше». Артемьев вспомнил о восьми буханках, на которые оскудел его мешок: «Вот сучка». Он отпустил ее руку, и Вера, потирая ноющее запястье, пошла к своей кровати. Артемьев посмотрел на висящие на стене ходики — три часа ночи. Он удобно расположился на стуле, вытянул ноги и закурил, мысленно подсчитывая прибыль от украденного хлеба…
Артемьев приоткрыл светомаскировку — за окном начинало сереть. Еще немного, и можно уходить. Он посмотрел на Веру, пытаясь понять, спит она или нет. За ночь ей пришлось несколько раз вставать, чтобы принести воды девочке, которую Артемьев поил спиртом. Воспитательница прикладывала к ее пылающему лбу завернутый в тряпку снег, кидая на Артемьева полные ненависти взгляды. Артемьев вдруг снова вспомнил ужас в ее глазах. Нет, он слишком часто видел в людских глазах страх, чтобы ошибиться. Что-то произошло, пока он спал. Вор сунул руку в карман — нож на месте. Тут он резко вскочил и прошел в кладовку. При свете лежащие на кровати трупы казались восковыми. Они не вызывали ни страха, ни отвращения даже у детей, когда те заходили сюда. Артемьев оглядел женщину, нет ли на ней украшений. Не найдя ничего ценного, он потерял интерес к покойнице. Главное, что мешок на месте. «Уворовала, небось, еще буханку, а теперь лежит, трясется, — думал он, возвращаясь в комнату. — Вор херов, самого облупили, как мальчишку».
Вера перестала притворяться спящей и лежала, испуганно глядя на него. Дети тоже уже не спали. Они смотрели на дымившего очередной зловонной папиросой Артемьева, боясь проглядеть то мгновение, когда новогоднее чудо закончится, и Дед Мороз исчезнет, чтобы снова вернуться на фронт. Стрелки часов медленно ползли к концу комендантского часа.
Артемьев прикурил новую папиросу от старой. Он всегда курил. В моменты страха и отчаяния или недолгой радости, в предвкушении хорошего дела его рот, жадно затягиваясь, пожевывал папиросу. У него не было друзей, одни подельники, не было любви — только затасканные девки с Лиговского, которых он выгонял, не дождавшись утра, не было семьи — только мать, полученная под его кулаки в наследство от отца. Но всегда было курево, затыкавшее бреши волчьего одиночества в его никчемной жизни. Он плакал, наверное, только раз: месяц назад, придя домой, он нашел обрубленную снарядом квартиру, в которой от старухи-матери остались лишь штопаные тряпки. Он вспомнил, как она до слез не хотела расставаться с ними, хотя он приносил ей новые, снятые у Гостинки с холеных баб. Не помогало даже битье, мать плакала, потирая ушибы, но тряпки не выкидывала. В заметенной снегом квартире он отыскал лишь отсыревшие, развалившиеся папиросы, и нечем было закурить мамкину несчастную долю, и ее потерю, и он с изумлением почувствовал, как по лицу потекли слезы. А потом обменял на Сенном золотишко на «Звезду» и о матери забыл. Ему никто в жизни был не нужен, и он — никому. Но были папиросы, и он всегда курил.
Артемьев плюнул на ладонь и затушил окурок. На часах было восемь утра. Он забрал из кладовки мешок и ушел.
На лестнице было светло, и сейчас Артемьев разглядел написанную от руки бумагу: «Д/сад № 38». Наконец-то он выбрался отсюда. Какой же длинной показалась ему эта ночь. Вдруг дверь интерната распахнулась, и на лестницу выбежали дети. Артемьев ошеломленно остановился.
— Дед Мороз! Дед Мороз, не уходи!
— Папочка! — кричал Павлик.
Артемьев сквозь зубы выматерился и побежал вниз по лестнице. Дети бросились за ним, а следом выбежала Вера Павловна.
— Стойте! Куда?.. — она ловила детей за шиворот, останавливала и неслась следом за другими, но дети, обгоняя воспитательницу, снова бежали за Артемьевым.
— Дед Мороз, не уходи на фронт! — кричали дети. — Там тебя убьют, останься!
Они бежали по безлюдной улице, продираясь сквозь огромные, не тронутые тропинками сугробы. Первым бежал Артемьев, за ним — плачущие дети, а следом Вера, которая то и дело падала без сил в снег, но, поднимаясь, бежала дальше.
— Пошли на х… щенки! — орал взбешенный Артемьев.
— Вернитесь! Стойте! — Вера лежала в снегу и уже не могла подняться.
— Дед Мороз, вернись! Вернись!..
Артемьев был уже далеко, еще немного, и он скрылся за поворотом. Дети остановились.
— Он вернется, — уверенно сказал Павлик.
Они побрели обратно, к лежащей в снегу Вере Павловне.
Сказка кончилась. И этот год еще такой длинный. А на лице Веры Павловны совсем не таял снег…
Мужчина без сил прислонился к фонарному столбу, затем, оттолкнувшись от него, пошел дальше, волоча по снегу мешок. Он шел медленно, словно в голодном полуобмороке, как и остальные прохожие, но стоящий на посту часовой обратил внимание на его мешок. Он подошел к Артемьеву и попросил показать, что там. Жестокий взгляд блеснувших глаз на обмотанном шарфом лице насторожил солдата. Артемьев протянул ему мешок, а сам сунул руку в карман, где всегда лежал нож. Оглянувшись по сторонам, вор убедился, что других часовых поблизости нет. Солдат, не спуская с мужчины глаз, начал развязывать бечевку на мешке.
— Что это? — спросил он.
Артемьев уже приготовился полоснуть его по белеющей между воротником шинельки и шарфом шее, но его насторожил тон солдата. И вдруг он увидел, как тот достает из мешка какую-то тряпку: из цветастого кукольного платьица выпал на снег красный кирпичик, из каких дети складывают домики.
Артемьев даже думать не хотел о том, что еще она положила в мешок вместо буханок. Ему хотелось сейчас же вернуться в интернат и придушить ее, жаль, что он не сделал этого тогда в кладовке. Ему хотелось полоснуть ножом по удивленному лицу мальчишки-солдата. Ему хотелось кричать. Двадцать шесть буханок, двадцать шесть и еще те восемь, которые он сам отдал ей. «Сука, проклятая малолетняя сука!» Солдат посмотрел содержимое мешка, поднял с земли кубик и положил его внутрь, затем отдал мешок Артемьеву.
Оба они еще долго оглядывались друг на друга, пока Артемьев не скрылся в подворотне своего дома. Там он вывалил из мешка треклятые игрушки вперемежку с кусками кирпича, положенными воспитательницей для тяжести. Цветные кубики, кирпичики, кукольная одежка…
Артемьев в обуви повалился на узкую кровать. Достав из-под матраса новую флягу, он сделал большой глоток. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й, вторая арка, направо, второй этаж… Я убью девку…» Он закурил, сильно, в четверть папиросы, затягиваясь. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й…»
Прошло две недели. Несколько раз Артемьев приходил на Мытнинскую, но не решался зайти в интернат. Вор никак не мог определиться, что он хочет сделать с воспитательницей: придушить, просто избить или... подождать, пока девчонка подрастет.
Дни проходили как всегда: хлебные магазины, встречи с наводчиками, квартиры, Сенная, Рубинштейна… Возвращаясь домой, он напивался сильнее, чем обычно. И снова он приходил на Мытнинскую, чтобы, матеря себя на чем свет стоит, постоять там пару минут, но так и не решиться зайти…
На пару дней в город приходила весна: белоснежные сугробы, расплавленные солнцем, растеклись по улицам огромной лужей. Ночью снова ударили морозы, превратив воду в лед, под которым, словно под стеклянной витриной музея, лежал человек. Артемьев равнодушно посмотрел на вмерзший в лед труп, докурил папиросу и вошел в подъезд. На лестничной площадке он вытащил из-за пазухи бутылку вина и пакет конфет и вошел в интернат.