— И что он вам подарил на свадьбу? — поинтересовалась, потупившись, Карина. Салон понимающе переглянулся.
— Ах, что подарил мне Фердинанд? А Фердинанд подарил мне перстень своей матери с бриллиантом в двадцать каратов…
— Везет же людям, — вдруг всхлипнула Нина Львовна. — А тут… только пьет и пьет, чтоб его позаливало, и ни слова доброго, ни… Говорил, куплю за сына перстень с рубином. Это мой камень. И по сей день. Уже сыну тридцать лет исполнилось, а я тот перстень видела так, как вы… А уж про цветы… Да куда там! За всю жизнь веточки не принес в дом! Ох, не могу!
— Ты что с ума сошла? — зашипела, вытаращившись на Львовну, педикюрщица Флора. — Кого ты слушаешь?
— Себя! — громко отрезала мужской мастер Нина Львовна. — Свою обиду, потому что прожила с тупым жлобом всю свою жизнь! Слова доброго не слыхала! Глаза б мои его не видели!
— Мой тоже не подарок, но что поделаешь? Где тех принцев наберешь? Нет здесь принцев и — баста! Есть — скоты! Нравится — не нравится, спи моя красавица! Вот так! — подытожила феминистические выступления визажистка Милена.
Салон зашумел. Недостриженные клиентки тоже стали вспоминать свою невеселую семейную жизнь, бессердечных мужей, только Гильда Шульц, прадед которой был родом где-то из-под Баден-Бадена или просто Бадена, пыталась успокоить разволновавшихся женщин:
— Дамы, не убивайтесь вы так за этими принцами! С ними скучно. То ли дело наш украинский хлопец — и поссоришься с ним, и помиришься, и поцелует тебя и такое отчебучит, — ни один принц не додумается! А что самое главное — ему часто стирать не надо: нет у него ни белых мундиров, ни белых смокингов…
— Ах, пани Гильда, вы мыслите так по-здешнему, я бы сказала, по-советски, — отозвалась, весело встрепенувшись, Мадам, которую немного убаюкала дискуссия “Фантазии” о мужчинах. — Для стирки там есть прислуга и современная техника! Там, — Мадам махнула рукой на закат солнца, — жена — для любви, для поклонения! А не для… тяжелой работы.
— А почему же вы до сих пор здесь, когда там так хорошо? — спросила вдруг сердито одна из недостриженных клиенток.
— А я уже не здесь. Я уже давно там. Возле моего дорогого Фердинанда. А сюда я заехала по дороге из Барселоны, попрощаться навсегда с городом моего детства и юности, с дорогим сердцу старым парком, с этой удивительной осенью, печально-умиротворенной, не похожей ни на одну осень в мире. Проститься с вами, мои милые, милые дамы… — Женщины зашмыгали носами и стали промокать фартуками глаза. А Мадам спокойно продолжала: — Завтра утренним, а может быть, даже вечерним поездом я отбываю во Львов, а оттуда — в Вену.
— А вот уже и карета подъехала, — глянув в окно, грустно заметила Гильда Шульц.
Круг слушателей расступился, давая дорогу мужчинам в белых халатах.
— Мадам, — укоризненно сказал один из них, стриженный наголо, — мы с ног сбились из-за вас… Доктор места себе не находит… А вы… в такой холод, слякоть, в одном жакете, в легких туфлях. Мадам, что вы себе думаете? Вы же совсем не заботитесь о своем здоровье, а главное — горло, ваше горло, Мадам!
— Вы правы, уважаемый Ганс: я действительно придаю мало значения своему здоровью. И это, безусловно, очень, очень не понравилось бы моему дорогому Фердинанду. Ведь мы только начинаем жить! Перед отъездом сюда я сказала ему: все, никаких жертв ради искусства. Только ты, мой любимый Фердинанд!
— Вот пожалуемся Фердинанду — так он всыплет вам по первое число, чтоб не бегали раздетые под дождем по городу, — буркнул другой, с косичкой на затылке.
— О, юноша, не говорите так, вы же совсем не знаете моего дорогого Фердинанда… Он меня боготворит. А потому… Я вовсе не хочу обидеть присутствующих здесь мужчин, но, к большому сожалению, и это правда, мой дорогой Фердинанд — последний рыцарь на всей необозримой нашей планете. И Бог оказал мне великую милость, ибо встретился он именно мне… — улыбнулась, но как-то печально, Мадам, подавая мужчинам обе руки.
Вся “Фантазия”, сгрудившись у окна, смотрела, как она, тоненькая, похожая на гриб в своей огромной причудливой шляпе, выцветшем бордовом жакете, весело и величественно идет в сопровождении санитаров к карете “скорой помощи”, и тихонько всхлипывала, ощущая по ее неустойчивой, неуверенной походке, что визит этот прощальный.
И только тогда, когда карета въехала в ворота психоневрологической клиники, которая зеленела свежей краской на другой стороне проспекта, все молча разошлись по своим рабочим местам, печальные и задумчивые.
Первыми неладное почуяли вороны, летевшие из города на сельскую пашню. Покружив над Озером густой черной тучей, воронье устроило такой шум и гам, что его услышала даже у самого леса глухая Овечья Баба. А потом птицы облепили черными гроздьями прибрежные вербы, притихли и стали ждать, что же будет дальше. А дальше, настороженный вороньим криком, из-за сарая крайней от Озера усадьбы выглянул Петр Мытарь. Ослепленный сверкающим серебром, которое, казалось, лилось с самого неба, Мытарь ничего не понял, но редкий чуб его встал дыбом. Почуяв неладное, Мытарь перепрыгнул через заплот и в два прыжка выскочил на плотину. Теперь солнце, медленно всходившее из-за Гонтивки, уже не слепило глаза, и, присмотревшись, Мытарь, все понял.
— Мать честная! — ужаснулся он, и вороны поддержали его возмущенным карканьем. Хотя на самом деле Мытаря не столько поразило то, ЧТО произошло, как то, что произошло ОНО в Святое воскресенье. А это ему — как старосте нововыстроенной сельской церкви и человеку, недавно обращенному в христианскую веру, — казалось плохим предзнаменованием. Но религиозные чувства недолго терзали Мытаря, его охватил страх оттого, что это же его первого люди на плотине увидят и еще, чего доброго, не то подумают. Но бежать было поздно, потому что именно в эту минуту на невидимой за старыми дубами колокольне старый Филиппович, бывший учитель пения, а ныне звонарь и регент церковного хора, ударил в колокол с такой силой, что у Мытаря все внутри оборвалось. Новой церкви с плотины тоже не было видно. Хоть и стояла она на возвышенности в центре села, но заслонял ее старый парк, разбитый еще в 20-е годы прошлого столетия первыми колхозниками на месте церкви, которую они сначала сожгли, потом развалили, а кирпичи растащили себе на печи и печурки. Слышал это Петр Мытарь от своего деда, тоже Петра Мытаря, который из-за пролетарского вандализма вынужден был сделаться последним сельским дьяком и стать первым пролеткультовцем, что означало каждый вечер в избе беднячки Маланки Сербиянки собирать на спевку коммунаров и вместе с “Интернационалом” учить их политграмоте.
Такая вот комедия приключилась с родом Мытарей, в котором до советской власти все мужчины были церковными старостами и дьяками, а при советской власти — парторгами. Таким образом, за сто лет будто бы и профессию ответственную освоили, а тут, на тебе — снова переворот, снова разваливай клуб и строй церковь, снова меняй семейную традицию… Поэтому по старой памяти религиозный мужик Петр Мытарь стал мелко и часто креститься на божественный перезвон, от которого, казалось, над дряхлыми дубами и липами в небо поднималось золотое зарево.
И недаром крестился Мытарь, потому что первой церковный звон позвал на службу Божью старую сплетницу бабу Сяньку. Скатившись на плотину колючим клубочком, баба Сянька после учтивого “с воскресеньицем святым будьте здоровы” хотела было уколоть по привычке своей злобной церковного старосту по причине его раннего пребывания на плотине, но, глянув на Озеро, икнула, как будто подавилась, и беззвучно зашамкала пересохшими губами. Сянька хватала воздух, как выброшенная на плотину рыба, а по селу летел вслед за небесным церковным перезвоном зловещий слух. Эта недобрая молва врывалась в дома, как активисты в 20—30-е годы или в 47-м, гасила в печах огонь, выталкивала людей на улицу. Итак, очень скоро возле Мытаря и Сяньки собралось три четверти села, созванного недоброй вестью или, другими словами, все пайщики коллективного сельскохозяйственного предприятия “Новая жизнь”. Остальная четверть — независимые фермеры и мелкие предприниматели — незаметно сплачивалась в отряд самообороны неподалеку. Независимо, как блуждающие астероиды, мигрировали от одного социально-экономического полюса к другому одинокие неприкаянные сельские люмпены и временнопроживающие в селе — в лице Алешки Моджахеда, славного героя афганской войны (обесславленного в мирное время любовью к свежей рыбке, которую он обменивал у старух на мак); насквозь простреленного в бандитских разборках Валеры-Холеры Бескоровайного, который уже не первый месяц скрывался у отца с матерью от братвы; разукрашенной, как кукла, с мобилой в ухе, недавно депортированной из Германии Юльки — внучки гастарбайтерши Надези, вернувшейся после войны из немецкой неволи с девочкой в подоле, такой же рыжей, в селе поговаривали, что от немца. А что точно от немца, так это только теперь, через пятьдесят лет, стало известно, когда Надезина внучка Юлька потащилась в Германию деда искать.