Во-вторых, он не предполагал, что она встретит его вот так, в одной сорочке, в едва ли не полной тьме и тихо, как воришку, проведёт прямо в постель.
Но всё именно так и было. Всё было именно так, как он не думал, не предполагал.
Сердце начало колотиться ещё там, на лестнице, когда он только начал подниматься. Потом затряслись руки, и он никак не мог вставить ключ в дверную дырку, вернее не ключ, а кусок согнутой под прямым углом проволоки, которую он только что, как было условленно с Бузей, достал из-под половика. У него перехватило дыхание, он вообще пытался не дышать, так как казалось, что он дышит слишком громко и его могут услышать в соседней квартире.
Наконец ему удалось этот проволочный ключ как-то всунуть, но внутреннюю задвижку он так им и не отодвинул. Дверь, к счастью, сама распахнулась. Понятно, что её открыла Бузя. В одной сорочке, с распущенными волосами, она взяла его за руку и потащила за собой в комнату.
— А Натана нет? — прошептал он идиотский вопрос и почувствовал, что его ладони снова мокрые, снова вспотели.
— А то ты не знаешь, — так же шепотом откликнулась она и нырнула под одеяло.
Да, он знал. Он знал, что Натан уехал навестить сестру в Кишинёве, и, если б не уехал, никакого б такого свидания не состоялось. «Ну и чёрт с ним, что не состоялось бы», — полоснуло в башке. Он слышал лёгкое посапывание детей, которые спали в той же комнате, буквально в двух шагах от него, и машинально вытирал руки о штаны. Надо же такое! Ведь специально помыл их ледяной водой, протёр досуха полотенцем, а они всё равно, суки, вспотели.
— Что же ты стоишь, как истукан? Сбрасывай шмотки.
— Тише, детей разбудишь.
— Их теперь бомбой не разбудишь.
— А если? — он стал медленно стягивать с себя свитер. — А что если Натан вдруг войдёт?
— Откуда? Из Кишинёва?
— А если?..
— Ну знаешь, милый мой, если у тебя так много «если», то ты бы лучше дома сидел.
— Сами знаем, что лучше, — с напускной бравадой прошептал он, резким рывком отдернул одеяло, бухнулся на спину и замер. Руки на груди, вылитый Исусик.
Бузя приподнялась, сбросила с себя сорочку и прижала его к себе крепко-крепко, как мама. И всё. И дальше он ничего вспоминать не хочет. Не может. Не должен.
Дальше вспоминать ничего нельзя.
Ходят, бродят, колобродят облака.
Ночные, лунные. Ночное облако — и память, и окно… И память, и окно… Гадость.
Ночное облако — и память, и окно. Моим глазам прислуживает ветер. Гадость вдвойне. Ты мудак, Костя. Пора на боковую. Последнюю сигарету дотянешь — и всё. И на боковую. Последнюю…
…Бузя приподнялась, сбросив с себя сорочку и прижала его к себе крепко-крепко, как мама. Он не дышал.
Он уткнулся носом, всей мордой в её груди и не дышал. А она целовала его в плечо, затылок, волосы и тихо-тихо причитала: «Какой же ты у меня Исусик! Какой же ты Исусик, право!.. Исусишка мой!..» Потом развернула его на себя, и он почувствовал, как его крайняя плоть ушла во что-то горячее, большое и пустое. Он знал во что, но никогда не представлял его себе таким горячим, большим и пустым. Сучка, кто только в ней ни перебывал!
— Ты меня разыгрываешь?
— Hи за что.
— Ну, расскажи.
— Ну что рассказывать? Была девчонкой, увидела собак за этим делом, внутри всё оборвалось.
— И не было стыдно?
— Я же говорю, внутри всё оборвалось.
— И ни капельки стыда?
— Перед кем?
«Сучка, кто только в ней ни перебывал!» — первый, намеренно злой промельк мысли. Потом толчки, вспышки памяти, как мелькание кадров.
Из грязных разговоров с пацанами он знал, что надо работать, надо дрыгать задницей… вверх-вниз, вверх-вниз… Что же он, зараза, забыл об этом? Вверх-вниз, вверх-вниз… И тут же образ дворового пса в этом мучительном, стыдном и грязном движении. И как только образ пса возник, он уже не мог избавиться от него, не мог освободиться от сознания, что он такой же. Такой же… Животное, пёс, мразь.
— Ну что рассказывать? Была девчонкой, увидела собак за этим делом…
— И не было стыдно?
— Я же говорю, внутри всё оборвалось.
— И ни капельки стыда?
— Перед кем?
Стыдно. Господи, как стыдно!.. Грязно!.. Вверх-вниз… И вдруг — неожиданная резь на кончике плоти, будто писать хочется. Но нет, это совсем другое, это то, что пацаны называют «спустить». Так надо. Так надо. Освободи нерв, освободи! Ну!.. Ну!.. И в то же мгновение — как оплеуха, как плевок в рожу, как обвал — Бузин вскрик:
— Что же ты делаешь? Ты же всю меня обоссал! Молокосос! Сопляк! Мальчишка!
Только бы дети не проснулись, только бы никто не услышал! А что, если Малый под дверью? Что, если Малый…
Конечно, Малый был под дверью. И не один, а с Толябой, и с ними ещё несколько человек. Я понял это сразу, как только оказался на кухне, куда Бузя меня тут же вытолкнула, выбросив вслед за мной мою одежду. Я торопливо одевался и слышал за дверью возню и шушуканье. А когда вышел в сенцы и заглянул в щель деревянного простенка, увидел, как Малый пинком в зад столкнул Толябу с лестницы, а не то Яковенке, не то Вальку отвесил подзатыльник, требуя, очевидно, убраться. Судя по топоту ног по лестнице и приглушённой перебранке, там было достаточно много народу. Я понял, что они не разойдутся, пока не увидят меня. И ещё я понял, что теперь никогда не смогу с ними встретиться.
Стыд и страх, и трусость, и отвращение к себе смешались в нечто неотчётливое, тяжёлое, давящее. И лишь одно желание было очень ясным и чётким — исчезнуть. Очутиться каким-то образом на море и уплыть.
Голова работала лихорадочно быстро, но тупо. Ощущение тупика было невыносимым. Я уже готов был вернуться в комнату и через окно — не знаю как — высоко же, чёрт возьми, — спуститься на рыночную площадь. Я даже представил себе, как оттолкну Бузю, если попытается помешать. Но в этот момент пришла мысль о чердаке. Я вспомнил, что тут же в сенцах в потолке прорезана дверь на чердак.
Но как отбросить крышку двери?
Нужна была какая-то жердь, палка — что-нибудь, хотя бы в метр или меньше, в полметра. Долго раздумывать было некогда, и, заметив топор, я решил попробовать.
На мешки я взобрался сравнительно легко. Длина топора была недостаточной, но, встав на цыпочки, до крышки я кое-как дотянулся. Стал толкать крышку, она поддалась, но острый край лезвия входил в мякоть дерева, и оттолкнуть крышку так, чтобы она раскрылась, я не мог.
Прошло какое-то время — казалось, вечность! — пока мне удалось её отбросить, но, опять же, не полностью, а наполовину. Возвращаясь в своё положение, она всем весом упала на топор, и на этот раз остриё вошло так глубоко, что мне пришлось сделать усилие, чтобы его вырвать.
Счастливое решение развернуть топор приходит сразу, но для этого уже, кажется, нет времени. И всё же это единственный выход. Железяку вмять в руку, а рукояткой толкать.
Сделать это, оказывается не просто. Одна рука у меня занята. Чтобы не свалиться, я уцепился ею за встроенный в верхнюю часть простенка выступ. Так что разворачивать приходится в одной руке.
Расслабляю кулак — даю возможность топорищу свободно соскользнуть. И вот тут-то я не рассчитал. При соскальзывании край лезвия врезался мне в запястье.
Кровь я заметил, лишь когда откинув, наконец, эту чёртову крышку и уцепившись за края люка, стал подтягиваться. Оказавшись на чердаке, я прикрыл за собой люк и некоторое время лежал не шевелясь.
Что теперь? Что теперь? Что теперь? — стучало в висках, давило, звенело так, что казалось, будто вся чердачная пыль и темень, и духота наполнены этим нестерпимым паническим звоном.
Что теперь?
Каролина-Бугаз… В Каролина-Бугазе у маминого родственника был клочок земли с каким-то фанерным строением, точнее, покосившимся, наспех сколоченным сараем, размером чуть больше, чем собачья будка. Чистый рай! Почти что дача!
На четвереньках я дополз до середины чердака, где можно было встать во весь рост, и, встав, в дальнем конце его увидел звёзды. То был ход на пожарную лестницу, сползающую по стене нашего дома со стороны Александровского сквера. Прежде чем спуститься по ней, я снял рубашку, снял майку, перевязал майкой рану и снова надел рубашку.
Всё что случилось в моё отсутствие, я знаю со слов Жени, так как до Каролина-Бугаза я не добрался, а набрёл по дороге на Павлика, её ухажёра, обитавшего тогда на Десятой станции Большого фонтана.
Женя — вдова, солдатка, тихая деревенская баба. Она жила во флигеле со стороны Чкалова, в маленькой комнате с тусклым оконцем, выходящим на застеклённую веранду, и поэтому всегда тёмной, заставленной к тому же всяким хламом. После дяди Мити и Бузи, это было третье место, где я часто проводил вечера. Я давал уроки её ухажёру Павлику, и даже не ухажёру, а очередному, так сказать, мужу. Он учился в вечерней школе, и я помогал ему по арифметике. Женя платила мне по трёшке, кажется, — уже не помню — за урок.