Если хорошенько подумать, наверняка вспомнятся и другие обстоятельства — оправдательные обстоятельства, — но к чему это? Так уж получилось. Мой отец сопровождал почту в почтовых вагонах, страшно простыл и к тому времени уже больше двух недель лежал в больнице, врачи еще совещались, но уже поговаривали о том, что необходимо удалить одну почку. Мы каждый день ждали телефонного звонка. У нас телефона не было, и обычно нам звонили в маленький табачный ларек поблизости. В таких случаях тетя Марго, переваливаясь, бежала до подворотни и оттуда кричала дворничихе, а та уже наверх, словно сирена. Мы слышали ее, даже когда были у себя в комнате.
— Кишши!! К телефооону!
Услышали мы и тогда.
Мать буквально вытолкнула меня, и я понеслась вниз по лестнице, придерживая рукой свои длинные белокурые волосы. (Сейчас у меня короткая прическа под мальчика. Это для Дюлы, да и для меня тоже, он так любит взъерошивать мне волосы, мне это тоже нравится, да к тому же так плавать удобней.)
Мы были уверены, что звонят из больницы по поводу операции. Так оно и было. Я помчалась обратно. Взлетала сразу через две-три ступеньки вверх по лестнице и на последнем повороте, перед четвертым этажом, оступившись на щербатой ступеньке, почувствовала такую острую боль в левой лодыжке, что слезы выступили у меня на глазах, когда я, как воробей, доскакала на одной ноге матери с новостью. Естественно, не могло быть и речи том, чтобы мне идти с мамой в больницу к отцу; мать в ту же минуту вышла, сказав, что попросит тетю Марго позвонить участковому врачу — хотите — верьте, хотите — нет, но я даже не знала, как его зовут, — возможно, она еще застанет его на месте. Тетя Марго его застала. Не прошло и четверти часа после ухода мамы, как он явился.
— Ну-ка, что у нас болит, что болит, поглядим-ка на бо-бо у девочки, — и, не дожидаясь ответа, огляделся:
— А где же наша мамочка?
— Она побежала в. больницу. — Я приподняла ногу. — Вот тут больно. Вывихнула.
Надо сказать, что нога к этому времени уже почти не болела, только немного ныла и, по всей вероятности, я смогла бы встать — поскольку у меня был не вывих, а только небольшое растяжение, — но побыть немного в роли больной, особенно когда болезнь пустяковая, всегда приятно.
Вот тут-то я и заметила на его лице что-то вроде удивления и сразу опустила ногу: мне стало как-то не по себе; сказать, что я ничего тогда не понимала, было бы неправдой, ведь как раз в то время, во втором классе гимназии, мы, девчонки, ни о чем другом и не шептались, и не только фантазировали, среди нас было уже немало таких, кто прошел через это. Я положила ногу на постель и почувствовала, что юбка у меня задралась до середины бедер, но ведь если я начну ее поправлять, это, пожалуй, будет выглядеть еще более вызывающе. Я осталась лежать как была и уже почти знала, даже ждала того, что последует. Все в этот момент как-то сошлось воедино. Я все же боялась встать на больную ногу, к тому же не хотелось идти в больницу, не хотелось видеть бесчувственное тело отца и лицо матери, смотрящей на безмолвную фигуру, лежащую на каталке, которую выкатывают из операционной, и — совершенно иной пласт сознания — щекочущая, гаденькая мыслишка: что-то я расскажу потом девчонкам!
Однако ничего я потом не рассказала. Никому. Потому что рассказывать было не о чем. Если бы не наше с Томом плетение россказней, не имело бы никакого смысла это ворошить. Так, ничего особенного. Но сейчас главное во всем этом то, что я, по крайней мере, могу крикнуть в ответ: «Неправда, что всякий негр черен!»
Врач присел ко мне на постель, ощупал мою лодыжку и сразу сказал: «Ну это не вывих, всего-навсего небольшое растяжение». — И пошел ворковать, что, мол, уже все прошло, такая хорошенькая маленькая ножка совсем уж не болит и тому подобное.
Моя лодыжка была у него в ладонях, а юбка по-прежнему задрана. Тут он вдруг потянулся к поясу, пробормотал, что и чулок надо снять, я, сгорая со стыда, пыталась помешать ему, но только потому, что одна резинка была оторвана и я не хотела, чтобы он это видел, тогда он схватил мои руки, навалился на меня и начал быстро целовать, что-то шепча, потом торопливо сказал:
— Я запру на ключ, хорошо?
Я ничего не ответила. Он встал, и я услышала его шаги, поворот ключа в замке. Я еще могла вскочить. «Ишь ты, чего придумал, пошел к черту!» У меня даже мелькнула такая мысль, но тут же мною овладело какое-то приятное изнеможение, и я не сделала ничего, даже не открыла глаз.
Потом я удивлялась, почему девчонки — и я тоже — столько шепчутся об этом, у меня осталось тогда лишь чувство разочарования и омерзения. Я хорошо помню, что, когда через несколько минут открыла ему дверь, мы не смотрели друг на друга, нет, мы даже не попрощались. Он, ощупывая свой саквояж, пробормотал что-то вроде «вот так», а я, не сказав ни слова, закрыла за ним дверь. Все лицо у меня горело, я ощущала слабую боль (совсем несильную, скорее воображаемую, ведь уже прошло больше года, как я поставила крест на прыжках в длину) и жестокий стыд. Теперь-то я знаю, что лицо мое горело от двухдневной докторской щетины — после ванны и крема все прошло, а на следующий день исчезла и боль. Я думала, что исчезнет и чувство стыда, — не тут-то было. Оно и поныне живет во мне, упрямо напоминает о себе вновь и вновь, оно неискоренимо. Что особенного, если женщина легла с мужчиной? Нет ничего естественнее на свете. Но если после этого они не хотят, не смеют, не могут взглянуть друг другу в глаза — тогда это уже грязная, смрадная, беспросветно темная, звенящая пустота, лестница, которая никуда не ведет.
К счастью, мне никогда больше не пришлось встретиться с ним, не знаю, может, его перевели, а может, он просто поменялся участком с каким-нибудь своим коллегой. Несколько месяцев меня терзал страх, как бы кто у нас не заболел, особенно я сама, ведь тогда встречи не избежать. И еще я все время думала о том, как мне вести себя, если встреча все же состоится, что ответить, если он скажет то-то и то-то или сделает такое, от чего я… Сколько было мучительных переживаний, пока наконец до меня не дошло, что у нас на участке новый врач. Пусть не часто, но все же бывают в жизни приятные неожиданности.
Отец умер на третий день после операции. Он один только раз пришел в сознание, и то очень ненадолго.
— Не говори, не утомляй себя, — сразу сказала ему мать.
Как будто он вообще мог что-нибудь сказать. Он только смотрел и его словно налитые тяжестью руки, нет, только пальцы дрожали мелкой дрожью, словно он дирижировал невидимым беззвучным оркестром. Я давилась слезами и, только когда он снова закрыл глаза, разрыдалась. Дело простое: почтовые вагоны не отапливают, вот и все. Потом в каком-нибудь отчете промелькнет фраза вроде: «Что касается отопления почтовых вагонов, то тут имели место отдельные недостатки, но в общем и целом можно констатировать…»
Злосчастный ли эпизод с доктором, смерть ли отца или раздраженное ворчание матери — кто знает? — были причиной тому, что с этого времени каждое полугодие отметки мои резко ухудшались. Возможно, причиной было все это вместе взятое, а возможно, ни то, ни другое, ни третье, а только мое собственное разгильдяйство и слабоволие. Не знаю. Несомненно, многие на моем месте сумели бы все преодолеть и еще решительнее взяться за дело, вполне вероятно, что и мне это удалось бы, если бы речь шла только о том, чтобы удерживаться на уже достигнутом уровне.
Я говорила себе: больше тебе не на чем ставить крест, вот уж и отец твой навсегда там, вместе со стометровкой, так что будет очень хорошо, если ты подналяжешь на учебу, от всей души тебе советую.
Однако уже сызмальства я была девчонкой с амбициями. Какого рода амбициями? На это мне трудно ответить. Возможно, это был всего лишь обычный щенячий апломб, впрочем, не совсем так, не совсем.
Когда я оставалась дома одна, я тотчас включала радио, находила какую-нибудь хорошую музыку или проигрывала мои любимые пластинки — их подарил мне Иван, — и в комнате словно сразу делалось светлее. Я носилась, танцевала, кружилась, вспрыгивала на стулья, отбивала чечетку на большом столе и одновременно, по ходу своей сумасшедшей хореографии, успевала вытирать пыль, — усталости я не знала. Я подтягивала баритону, певшему песни норвежских моряков (примерно так: бруххеменне-хоам-ламм-слифф-амальтам-виххенем-хенгер-халла-холла-сек и так далее), под «Ирландскую прачку» Вольера я отбивала чечетку и, танцуя, дирижировала скрипичным концертом Ми-минор Мендельсона.
Почему нет женщин-дирижеров (или дирижерш — вот чудное слово)? А я стану! Очень может быть. Почему бы и нет? Насколько лучше бы я выглядела, особенно со спины, чем какой-нибудь старый, облезлый кот, полы моего фрака грациозно всколыхнутся, когда я повернусь к публике после заключительного мощного аккорда и раздастся гром аплодисментов. (Реверанс с пыльной тряпкой в руке.) И среди этого грома прорываются голоса: «Вы только поглядите, вдобавок ко всему она дирижирует без партитуры!» (Реверанс.)