— Вы тут что-нибудь разбираете?
— Ровно ничего, отец мой.
Епископ вздохнул с облегчением.
— Когда смотришь на абстрактное полотно, — снисходительно заметил он, — ни в коем случае не следует пытаться разглядеть знакомые очертания. Иначе в голову может прийти бог знает что.
— Но нельзя же оставлять эту картину в школе! — взмолился Зик. — Таитянские дети и так слишком рано созревают…
На сей раз Татен слегка растерялся. Кустистые брови сдвинулись, соединившись над переносицей в одну линию, глаза вновь устремились на полотно, и Тамил, давясь от смеха, видел, как почтенный епископ силится направить свое воображение по пути, на который доселе оно еще ни разу не отваживалось вступить. Это длилось довольно долго. Когда Татен отвел наконец взгляд от картины, лицо его выражало одновременно раздражение и любопытство. Он посмотрел на старого доброго Зика строго и осуждающе.
— Хотелось бы знать, что творится у вас в голове. По-моему, вы слишком давно находитесь на Таити, и вам уже начинает мерещиться невесть что…
У Зика слезы стояли в глазах, и Татен смягчился.
— Ну-ну, — проворчал он, — я знаю, что вы мало знакомы с такой живописью, это, разумеется, искусство не религиозное. Но не можем же мы выставлять себя косными консерваторами, невосприимчивыми к современным веяниям. И не надо выискивать в абстракции то, чего там нет.
Снова взглянув на картину, епископ очертил пальцем некое синее пятно.
— Если очень хочется, скажите себе, что это птички, которые вьются над своими гнездами среди густой таитянской листвы… К тому же и цвета здесь вполне гогеновские. Очень удачно.
— Это не птички, — повторил преподобный Зик с чисто германским упрямством. — Это…
— Ну, что?
— Это половые органы, — мрачно сказал Сафран. — Женские и мужские.
Повисло свинцовое молчание, и Тамилу стало слышно, как бурлит Океан над коралловым рифом. Ему вдруг почудилось, будто Океан смеется и в его смехе звучит хохот Кона. Татен уставился на картину.
— Хм! — изрек он. — Надо же!
Он подозрительно оглядел остальных.
— А вот мне бы никогда такое в голову не пришло!
Сафран стал пунцовым. Зик испустил тяжкий вздох и устремил взор к небесам.
— Давайте разберемся. Где вы это видите?
— Везде, — отозвался Сафран с решимостью человека, которому уже нечего терять.
— Не будете ли вы так бесконечно любезны мне показать?
Преподобный Сафран шагнул к картине и провел по ней пальцем.
— Мы тоже поначалу ничего не заметили, — сказал он, оправдываясь. — Нам дети объяснили. К тому же Кон назвал картину «Земной рай».
Тут уж епископ удивился по-настоящему:
— Ну и что? Что это доказывает?
Сафран хотел было что-то ответить, но не нашелся, дернул кадыком и промолчал.
— Дети просто подшутили над вами!
— А вот я ничего такого не увидел, — похвастался Этли.
Тут Сафран не выдержал. Все знали, что характер у него трудный, чтобы не сказать вздорный, и он явно не собирался в свои семьдесят девять лет, прожив жизнь в благочестии, воздержании и трудах праведных, сносить обвинения в том, что его на старости лет преследуют непотребные видения.
— Это половые органы, — заявил он твердо. — Их ровно двадцать. Мы с отцом Зиком пересчитали. Кон нарочно изобразил их нечетко, чтобы сразу нельзя было догадаться. Безнравственная личность, ведущая возмутительный образ жизни…
Татен поднял руки.
— Ну не станем же мы дважды наступать на те же грабли! Мы повели себя в истории с Гогеном глупее некуда, и уж поверьте, повторения этого я не допущу. Не хотите же вы, чтобы про нас говорили, будто мы как были, так и остались непримиримыми врагами художников и искусства вообще? Ничего предосудительного в картине я не нахожу. Я некомпетентен судить о ее художественной ценности, но ходят слухи, что этот человек — гений, и мы не станем брать на себя роль хулителей. Мы живем на Таити, и надо уметь извлекать уроки из прошлого. Как сюда попала картина?
— Господин Кон преподнес ее в дар школе, — объяснил Этли.
— Ее нельзя здесь держать, — вскричал Сафран. — Монашки все просто в ужасе…
— Вы успели обсудить это с монашками? — полюбопытствовал епископ.
Снова воцарилось молчание, тяжелое и виноватое.
Епископ увел Тамила в дальний угол и некоторое время беседовал с ним там вполголоса.
Он не питал никаких иллюзий относительно личности Гогена, его воззрений и привычек. Это был закоренелый безбожник, способный на все, и его, разумеется, следовало опасаться, но не упуская из виду соображения более важные. Монсеньор Мартен, епископ Маркизских островов, оказался в свое время на редкость неуклюж в своих взаимоотношениях с Гогеном, и этого ему, Татену, вполне достаточно, чтобы повести себя более тонко. Знание истории необычайно полезно. Ведь новый Гоген только того и добивается, чтобы церковь выступила против него и дала ему повод клеветать на нее и обвинять в мракобесии. Татен ухмыльнулся в бороду. Как и все высокопоставленные лица Папеэте, он прочел кое-какие труды о жившем некогда на Таити враге порядка, церкви и общества. И не собирался поддерживать легенду о косности церкви и продолжать войну. В сущности, терпимость была бы Гогену отнюдь не на руку.
— Мы примем картину и я поблагодарю художника при первом же удобном случае. Пожалуй, надо показать ее Вьоту, нашему ветеринару, пусть скажет, есть ли там на самом деле то, что вам привиделось. Если есть, мы уберем ее на чердак. Но будем хранить как зеницу ока. Мало ли что! Главное — избежать проблем с этим молодцом. Не хватало еще работать на его легенду, черт побери! Такие люди больше всего на свете любят прошибать лбом стену, а мы возьмем эту стену да и уберем! Когда стены нет, им кажется, будто перед ними то, что они абсолютно не в состоянии перенести, — пустота. Ведь они не видят дальше своего носа. Пустота!
И епископ сочувственно покачал головой.
Мопед с треском и шумом катил по дороге. Кон удовлетворенно слушал рассказ доминиканца. Отлично сработано.
Некоторое время они ехали молча. Океан не отставал, иногда между пальмами мелькала его вытянутая синяя морда или кончик белого уха, а возле лачуг местного бидонвиля женщины, стирая белье, обменивались впечатлениями после киносеанса, точно две тысячи лет назад после казни Христа. Кон так и слышал старые как мир слова: «Может, он и смутьян, но нельзя же такое делать с живым человеком!» Это не мешало им продолжать стирать белье, которое, кстати, все равно не отстирывалось.
Он поискал глазами Океан за кокосовыми пальмами. Всякий раз, видя пляж с нетронутым белым песком, Кон оживал. Он отчаялся потерять надежду. Стоило ему оказаться на берегу Океана, как сразу становилось ясно, что ничто не потеряно безвозвратно и еще можно начать все сначала. Он вспомнил, как всегда в такие моменты, стихи Йейтса, в которых слышалась гулкость первозданного мира, полного неисчерпанных возможностей:
Я ищу того, кем я был
До начала времен[16].
— Я сойду здесь.
Доминиканец остановил мопед.
— Господин Кон!
— Что?
— Вы должны смириться. Вся ваша неистовая активность ни к чему не приведет. Я вам больше скажу, она напоминает шаманские заклинания, отчаянные попытки вынудить Отца Небесного как-то проявить себя. Лучше бы вы просто молились, как все люди. Это не так утомительно.
Кон разразился страшными проклятиями, не столько испытывая в этом потребность, сколько из принципа. Вдруг с верхушки одной из пальм сорвался кокосовый орех и пролетел в нескольких сантиметрах от его головы.
— О господи! — вырвалось у него от неожиданности.
Доминиканец рассмеялся.
— Сбор урожая кокосовых орехов при помощи богохульства! Это открывает новые перспективы перед трудовыми массами острова.
Кон чувствовал, что проиграл очко. Он взглянул Тамилу в глаза.
— Пожалуй, я кое-что вам скажу, — пробурчал он, — потому что не выношу, когда церковники возводят чувство виновности к первородному греху. Моя история куда более свежая. Я приехал на Таити, чтобы забыться. Я контужен сотней килограммов бомб, которые сбросил на вьетнамскую деревню, и теперь пытаюсь вытравить это из своей памяти. Погибли двадцать человек — дети, женщины. Вы же знаете самый благородный девиз мужчин: женщин и детей — вперед. Привет!
Кон пошел прочь. Единственная доля правды во всей этой тираде заключалась в том, что Кон тяжело страдал от универсальности своего «я», распространявшегося на все человечество.
Тамил описал на мопеде идеально правильный круг и подъехал к нему.
— Отдайте цыпленка.
Для Кона это был нокаут. Он-то думал, что в такой эмоциональный момент доминиканец, расчувствовавшись, забудет про цыпленка. Кон нехотя вернул добычу, но посмотрел на преподобного отца с уважением, допуская, что, возможно, видит перед собой будущего Папу.