— Ах, старая шлюха! — ласково шепнул Кон, задрав голову.
— Не смей так со мной разговаривать! — возмутилась Меева. — Моя прабабка спала с самим королем Помаре Пятым[12], про это в книжках написано!
— Это я не с тобой, а с небом, — ответил Кон.
Нервная усталость проходила, силы возвращались. Он поиграл сначала с этой мыслью, потом с Меевой. которая тут же помогла ему своим свежим язычком, той удивительной прохладной влагой, которая лишь распаляет огонь. Пирога, картинно стоявшая на фоне зари, его раздражала: все-таки надо иметь хоть каплю стыда! «Транстропики» потеряли чувство меры. Чересчур расстарались. Меева тоже, и ему пришлось слегка ее придержать. Он не спешил снова оказаться на по man’s land[13], где человек пребывает в состоянии беспомощного ожидания, пока над ним смилостивятся законы природы. Законами природы он был сыт по горло.
— Погоди, мы сейчас займемся этим все вместе…
— Как это все вместе?
— Ты, я, небо, Океан. Еще несколько минут, и будет очень красиво… Смотри, там, над Муреа, все уже красно-зеленое…
— Кон, а ты можешь посмотреть для разнообразия на меня?
— Подожди, говорю тебе, мы сейчас возьмем в компанию небо и Океан…
— Ах так, меня одной тебе мало!
— Тьфу, черт! Не понимаешь ты творческую душу!
— Почему, очень даже понимаю. У меня есть глаза. Я на нее уже давно смотрю, на твою творческую душу. Не спорю, она очень красивая.
— Ага, есть, вот оно, солнце, поехали…
— Дались тебе эти красоты, Кон. Ты же все равно закрываешь глаза, когда кончаешь.
Он подложил руки ей под ягодицы. Нет, никто его не переубедит: счастье на земле есть. У него были полные руки счастья, и он уже готовился издать ликующий рев, как вдруг почувствовал, что Меева отвлеклась.
— Смотри, какой-то тип нас снимает.
Кон повернул голову. Под кокосовой пальмой он увидел попаа[14], уткнувшегося в видоискатель фотоаппарата.
— Да что ж это такое? — возмутился Кон. — Не стало никакой возможности спокойно трахаться, обязательно поблизости окажется какой-нибудь придурок с фотоаппаратом! Вот ублюдки, они добьются того, что у меня будут комплексы. И я уже не смогу без фотографов!
Он высвободился.
— Эй, вы там! — крикнул он.
Незнакомец поднял голову. Маленький туристик, щуплый и печальный, в белых носках и шортах-бермудах. Он выглядел смущенным.
— Извините, пожалуйста, — пролепетал он и снял шляпу. — Я хотел сфотографировать, как солнце встает.
— Весьма польщен, — отозвался Кон. — Сфотографируйте и покажите вашей жене. Пусть хоть знает, что такое бывает.
Турист нервно хихикнул и исчез. Кон посмотрел ему вслед. На миг возникло дурное предчувствие и тут же рассеялось. Филёр? Да нет, исключено. Ведь он избавился даже от отпечатков пальцев, а лицо ему хирург в Каракасе изменил до неузнаваемости.
— Ну, мы топопо или мы не топопо? — нетерпеливо спросила Меева.
— Мы топопо, — решительно ответил Кон.
И отвернулся от своих преступлений.
Кон был настроен решительно: он не желал больше терпеть козни Вердуйе, настало время положить этому конец. Несколько дней назад он потребовал, чтобы Бизьен выбирал: Вердуйе или он. И директор «Транстропиков» вызвал их обоих для разговора.
В десять утра Кон сел на мотоцикл, чтобы прибыть к назначенному часу в турагентство, где должно было состояться окончательное объяснение между ним, Вердуйе и Бизьеном. Но не успел он отъехать, как у него лопнула шина. Кон отвел мотоцикл к фарэ и решил голосовать на дороге, ведущей в Папеэте, однако на острове его все хорошо знали и, едва завидев, жали на газ. Так он стоял около получаса, пока вдали не появился мопед, на котором маячила фигура в белом: оказалось, молодой доминиканец, отец Тамил.
Тамилу было не больше тридцати, но Кон боялся его как чумы: он никогда не знал, чего ждать от преподобного отца, имевшего диплом агреже[15] по филологии. К тому же он как-то странно поглядывал на Кона, и Кона это тревожило. Он постоянно опасался, что его узнают. Это было чисто нервное. Он уселся сзади, заняв место привязанного к багажнику цыпленка, которого положил перед собой.
— Ну как? — спросил он монаха.
Накануне Кон предпринял своеобразную попытку примирить Гогена с его заклятым врагом монсеньором Татеном, иначе говоря, чувственное жизнелюбие с католической церковью. Он принес в дар школе при миссии одно из своих «полотен» — в надежде, как выразился он в сопроводительном письме, «увидеть его висящим на том месте, в коем некогда было отказано знаменитой картине моего учителя «И золото их тел». Эта картина была написана Гогеном во время его безнадежной борьбы с властями за отмену распоряжения, запрещавшего таитянкам не только ходить с обнаженной грудью, но даже носить парео. В наивности своей художник придумал следующую военную хитрость: попытаться заставить школу при миссии принять от него в дар «И золото их тел», — если это получится, то бой за наготу туземных женщин будет наполовину выигран.
— Поздравляю, — сказал доминиканец. — Ваша картина благосклонно принята.
И он вкратце рассказал, как все происходило. Накануне Татен вызвал его на совещание миссионеров, курировавших школьное обучение. Самые почтенные из них — преподобные отцы Зик, Сафран и Этли — насчитывали вместе около двухсот тридцати лет. Явившись, Тамил застал их в полном смятении. Несмотря на преклонный возраст, все трое сновали по кабинету на удивление проворно, но как-то смущенно и беспокойно, напоминая трех белых кроликов. Общими усилиями они отволокли к окну огромный пакет и принялись бережно, хотя и с заметной опаской, освобождать его от газет, в которые «дар» был заботливо обернут монашками. Татен, с острой бородой, густыми бровями и проницательным взглядом, которым видел насквозь нечистые души — а он немало их разоблачил на своем веку, — стоял заложив руки за спину и безмятежно смотрел, как разворачивают картину. Преподобный Зик нервно развязал последнюю бечевку, преподобный Сафран снял последний лист газеты, а преподобный Этли, пятясь, забормотал молитву, явно готовясь к худшему. Тамил, засунув руки в карманы, подошел к распахнутому окну с видом на Океан и, отвернувшись, чтобы скрыть душивший его смех, погрузился в созерцание того, что люди именуют безбрежным пространством. Картина была уже полностью освобождена от бумаги. Татен внимательно ее осмотрел.
— Ну и что? — спросил он наконец ворчливым тоном. — С чего вы так переполошились? Что вы тут нашли ужасного? Это современное искусство, абстракция. И никакого святотатства я тут не вижу. Не вижу, и все.
Преподобный Зик, которому было восемьдесят четыре года, нетвердой рукой указал на несколько мест.
— Вот здесь, — пролепетал он, — здесь… и здесь…
— Что здесь? Что вы там увидели? По-моему, тут ровно ничего не изображено. Мешанина красок, преобладают красная и розовая, среди них серые пятна, и все. Ничего интересного, следовательно, ничего опасного. По крайней мере, это не наведет учащихся на дурные мысли.
— Позвольте-позвольте, — забормотал Сафран с сильным голландским акцентом. — Если вы присмотритесь повнимательней…
— Да они же везде! — воскликнул Зик.
Татен сдвинул брови. Взгляд его стал еще проницательнее.
— Если я и могу здесь что-нибудь разглядеть, то разве что каких-то птичек, довольно скверно нарисованных, которые склоняются над своими гнездами.
— Это не птички! — простонал преподобный Зик.
— И не гнездышки! — прошептал преподобный Сафран.
— А что же это тогда, скажите на милость? Объясните мне, потому что я, видимо, слишком туп.
Доминиканцы притихли.
— Это называется абстрактная живопись, — с напором продолжал епископ. — Она не стремится к сходству с реальностью.
Зик не выдержал.
— Ничего абстрактного здесь нет, — решительно заявил он.
— А что здесь, по-вашему, есть?
— Это очень неумело нарисовано, — забормотал Зик, — но каждому видно…
— Что?
Сафран в отчаянии воздел руки к небу. Некоторое время он пребывал в нерешительности, но все-таки на нем лежала забота о невинных душах, трехстах чистых душах малолетних детей, которые каждое утро наполняли классы своим щебетом. Он отважно подошел к картине и обвел трясущимся указательным пальцем некие контуры. Татен внимательно следил за его движениями, потом пожал плечами и призвал на помощь Тамила.
— Вы тут что-нибудь разбираете?
— Ровно ничего, отец мой.
Епископ вздохнул с облегчением.
— Когда смотришь на абстрактное полотно, — снисходительно заметил он, — ни в коем случае не следует пытаться разглядеть знакомые очертания. Иначе в голову может прийти бог знает что.