— Это здесь.
Он останавливается, словно выполняя мой приказ. Оборачивается, оглядывается, ничего не понимает. Я показываю ему могильную плиту. Вот здесь. Я хочу, чтобы он встал на колени. Он смотрит на меня. Он похож на гиену, виляющую хвостом. Начинает говорить, бормочет, что не знает, кто я такой, но если он виноват передо мной… Я не даю ему закончить. Мы пришли. Я показываю ему надпись на плите и велю прочесть ее. Он со страхом смотрит на нее.
— Читай вслух, — добавляю я.
Хочу, чтобы голос его звучал в полную силу. Поначалу он молчит, не решаясь начать. Я пинаю его ногой, как собаку. Наконец он решается. «Филиппо Де Ниттис. 1974–1980», — читает он и всхлипывает. Он сам не знает, почему плачет: скорее всего, боится, что конец близок. Пытается хоть что-то вспомнить, но тщетно. Это имя, эти даты ничего ему не говорят. Ему хотелось бы узнать, кто я и за что собираюсь ему мстить, но он не решается спросить меня об этом. В этот момент перед моими глазами встают картины преисподней. Я хорошо все помню. Громадные пустые гроты, их оглашают лишь страдальческие стоны душ покойных. Лес, населенный гарпиями, где под ледяным ветром извиваются кривые стволы деревьев. Толпы переплетенных теней, вздымающих обрубки рук. Все это проносится у меня перед глазами, и в ушах стоит звон. Надо держаться. Я вновь думаю об отце. Своей силой воли он сумел согреть меня и вернуть к жизни. Хватаю Кулаччо за волосы и швыряю лицом на могильную плиту. Приказываю положить на нее руки. В это мгновение он думает — потому и совсем затих — что сейчас я убью его. Упираюсь коленом в его голову. Щека его, должно быть, трется о гранит могилы. Изо всех сил прижимаю его руку к камню. Правой рукой достаю из кармана нож и резким движением обрубаю ему пальцы — все, кроме большого. Он так дернулся всем телом, что я почти растерялся. Брызнула кровь.
— Вторую, — уже кричу я.
Он слышит, несмотря на боль. Умоляет меня остановиться. Я не слушаю его. Прижимаю его правую руку. Смотрю на нее. Вот этим указательным пальцем он нажал на курок. Нажал и выстрелил. Я снова пускаю в ход нож. Он кричит как оглашенный. Я поднимаюсь. Он валится рядом с могилой, прижимая к животу два бесполезных обрубка. Именно этого я хочу. На всю оставшуюся жизнь он превратится в калеку, у него больше нет рук, и он ничего не может. Он постоянно будет нуждаться в помощи. Ему придется униженно просить, чтобы ему помогли встать, причесаться, высморкаться. Ему понадобится сиделка, которая будет ухаживать за ним, скрывая брезгливость. Он не забудет меня. Будет вспоминать всякий раз, когда захочет просто взять что-то в руку и не сможет. Я буду сопровождать его до самой смерти. Я сведу его с ума. И если он задумает поквитаться со мной, если поднимет на ноги весь Неаполь, чтобы найти и убить меня, то быстро убедится, что все его поиски ведут только сюда, к этой могиле, возле которой он сейчас стонет. Он просто будет биться лбом об стенку, но так ничего и не поймет: меня зовут Пиппо Де Ниттис, и я умер в 1980 году.
Я оставляю его возле могилы лежащим, в полуобморочном состоянии. Он лепечет что-то невразумительное, несет какую-то околесицу. Сейчас я брошу его, пойду обратно к воротам, снова сяду в машину. Я в последний раз любуюсь этим зрелищем, чтобы запечатлеть его в своей памяти: могильная плита в пятнах крови. На ней — пальцы. Другие валяются рядом. Я наклоняюсь и два пальца беру с собой. Оставляю Кулаччо стенать от боли. Он не умрет. Во всяком случае, не от этого. Его скоро найдут. Отвезут в город, будут лечить, потом начнут задавать вопросы. Посетители ресторана «Берсальера» давно уже подняли тревогу. И хорошо. Он не должен умереть. Я поворачиваюсь к нему спиной. Я с ним закончил. Ночь теплая. Кровь пульсирует в моем теле. Сейчас я вернусь к машине и уеду. У меня впереди столько дел.
IV
Дороги одиночества
(сентябрь 1980)
О том, что происходило потом, Маттео и Джулиана не помнили ничего. Конечно, время не остановилось, оно двигалось вперед час за часом. День за днем. Но им казалось, что они выкинуты из жизни. Спали ли они вообще в то время? Конечно, иначе и быть не могло, но они ничего про это не помнили. На самом деле им и в голову не приходило, что они могут лечь спать. Боль не давала им ни минуты передышки. Им казалось, что для них продолжается один и тот же бесконечный день, и они все время слышат одни и те же слова, и люди произносят их, смущаясь и волнуясь. Друзья, коллеги-таксисты, соседи — все они говорили одно и то же, тихим голосом, не ожидая ответа, словно возлагая дары к статуе святого. Маттео и Джулиана благодарили. Говорили, что тронуты. Или ничего не говорили и стискивали зубы, чтобы не плакать.
Маттео часто хвалили за мужество. Все считали его сильным и волевым. Как же они ошибаются, думал он, ведь он-то знал, как мало похож на себя прежнего. Он теперь многого не мог: зайти в комнату Пиппо, произнести его имя, вернуться туда, где они бывали вместе. Да еще это состояние полного отупения, в котором он пребывал постоянно, из которого уже ничто не могло его вывести.
Хуже всего ему было на улице, когда навстречу попадались дети. Особенно ровесники Пиппо, которые все так же с восторгом носились на велосипедах и весело выкликали приятелей, живущих по соседству.
— Eh Anto’, vieni qua![3] — слышал он и вздрагивал всем телом.
— Anto’, vieni a giocare![4]
Они живы, думал он, ускоряя шаг, все живы, кроме моего сына. И играют в те же игры: салочки, прятки.
— Anto’!
Возможно, эти самые мальчишки играли с его сыном. Он не хотел даже смотреть на них, заранее знал, какие мысли полезут в голову. Будь они прокляты, и пусть бы погиб кто-нибудь из них, любой, на выбор, пусть бы у другого отняли жизнь, да хоть бы и у всех, лишь бы Пиппо вернули обратно. Почему они все живы? Чем они лучше Пиппо? Он старался пройти мимо них поскорее, боялся, что сейчас вцепится в кого-нибудь из них и будет твердить, как безумный: «Почему? Почему?»
Лицо Джулианы словно превратилось в маску. Бледная как мел, с черными кругами под глазами, почти все время она сидела в кресле и плакала, поникшая, поблекшая, как старая выцветшая фотография. Но однажды — Джулиана и сама не знала, сколько времени прошло после смерти Пиппо, — она вдруг собралась и вышла из дома. Ей хотелось побывать на кладбище. Она не была там после похорон. Очень медленно дошла до остановки автобуса, зажав сумочку под мышкой, глядя вперед пустыми глазами. Когда подъехал автобус, она не смогла сесть в него. Автобус стоял с открытыми дверями, а ее словно парализовало. Шофер подождал несколько секунд, потом закрыл двери и тронулся с места. Она стояла как столб, потеряв всякую способность передвигаться. Даже не попыталась. Не дернулась. Она не сразу пошла обратно, еще стояла какое-то время, а потом поплелась, еле передвигая ноги, словно сраженная собственной слабостью.
Маттео не говорил об этом никому, даже Джулиане, но сам постоянно заново проживал тот злополучный день. Ему все казалось, что он сейчас на том же самом месте, на углу улицы Форчелла и переулка делла Паче. Все на том же тротуаре. В своих мыслях он жил именно там. И вспоминал все события в одной и той же последовательности. Этот день, каким он был на самом деле, и опять этот день, но каким бы он мог быть, какие-нибудь ничтожные, незначительные детали — и все могло быть по-другому. Если бы он сам так не торопился. Если бы не оставил машину и не пошел пешком или оставил, но в другом месте. Перейди он тогда на другую сторону улицы, туда, где тень, — и ведь эта мысль у него мелькнула — или остановись на мгновение, опустись на колени, чтобы завязать шнурок на ботинке Пиппо, когда тот его об этом попросил… И всякий раз всего какие-то секунды, и этого было бы достаточно, они бы оказались в нескольких сантиметрах от того рокового места. Несколькими секундами раньше или позднее, и пуля пролетела бы мимо. Какой-нибудь пустяк, случайность: ему послышался знакомый голос, и он на мгновение остановился. Внезапно выскочивший мотороллер, и они пятятся назад. Но нет. Все вело к тому, чтобы встреча тела и пули оказалась неизбежной. Кому это понадобилось? Почему случайность оказалась просчитана с такой ужасающей точностью? Неужели их кто-то сглазил? И если да, то почему именно их и именно в этот день? Так, от нечего делать, играючи?
По ночам или когда Маттео оставался один, он вновь слышал, как плачет сын. Вот он рядом с ним, держит его за руку, хнычет, что устал и не может больше бежать. Ведь они расстались в ссоре. Этого он не смог сказать никому, даже Джулиане. Почему он так злился, все стремился идти быстрее и как раз успел на встречу со смертью? Боялся, что они опоздают в школу? Какая же это чушь, как все это глупо. Если бы он по крайней мере смог поговорить с сыном, на тротуаре или в «скорой», сказать ему: я здесь, я тебя люблю, я вовсе не злюсь. Но нет. Пиппо умер, не услышав этих слов.