Тоска опрокинула меня в прошлое, но каким бесконечно далеким показался мне тот жаркий день, когда она приехала в наш военный городок. После завтрака — манная каша и крутое яйцо с чаем — нас вывели из барака с жестяным навесом, и мы шли строем, подгоняемые офицериком в щегольских сапожках, неохотно хрипя бравурную песню, когда, скосив глаза, я заметил на обочине любимую в пестром сарафане. Подняв подбородок, она тщетно пыталась найти меня среди неразличимых лиц. Мы смогли встретиться только после изнурительных упражнений с соломенными чучелами, после обеда — кислые щи, гречневая каша, компот из сухих груш — в рощице за складом боеприпасов. Она с готовностью расстегнула ворот и подняла подол. Я бережно спустил ее ажурные трусики, которые она час назад купила в офицерском магазине вкупе с бутылкой лимонада, печеньем и кульком маленьких зеленых яблок, но, увы, сколько ни пыжился, ничего у меня не получилось. Мое возбуждение было чисто умозрительным. Маша целовала меня, обжигая слезами, бормоча: «Бедненький мой стручочек…» А я — я смотрел по сторонам.
Довольно о грустном. Пока я, склонившись над умирающим, предавался воспоминаниям, битва набирала обороты. Ярость противников уже без разбора косила направо и налево. Я поспешил занять свое место в строю, когда мое внимание привлек человек в незнакомой желто-синей форме. Ему было лет пятьдесят, седые пряди обрамляли суровое пунцовое лицо, резкие и точные движения свидетельствовали не только о прекрасной выучке, но и о богатом опыте. Он одновременно виртуозно работал и беспечно играл. Его рука не знала отдыха, зоркие глаза мгновенно выхватывали из робкой толпы очередную жертву. Он губил с пламенным хладнокровием. Мне показалось, что я где-то его уже видел. Я был бы не прочь с ним познакомиться, но сейчас такая попытка могла стоить мне жизни. Он не разделял своих и чужих, заботясь лишь о красоте ухваток. Впрочем, не исключено, что при других обстоятельствах, в тылу, это был скучный, заурядный человек, не имеющий своих представлений. Трудно отыскать людей, которые блещут всегда и везде.
Не буду утомлять вас картинами кровопролитных свалок и перепуганных погонь. К тому же я мало что успел увидеть, будучи прямым участником этих заварух à l’impromptu. Мне не удается соединить запавшие в меня фрагменты так, чтобы получить себе в пользование стонущую карусель. Меня бросает из стороны в сторону, как донесение, направленное начальником взвода, убитым наповал, полковому повару, раненному навылет. Я беру что попало. Я даже не могу отойти помочиться, чтобы кто-нибудь не запустил в меня раскаленным ядром. В какой-то момент мне показалось, что все эти серые безмозглые массы, прущие наобум, только и думают о том, как бы унять мою прыть. Без меня им будет легче, намного легче. По счастью, я быстро опомнился и ясно увидел, что, напротив, в пылу сражения меня никто не замечает. Град камней летит мимо. Мне даже стало обидно, как будто я не стою пули. Как будто я ничего не значу в этом эпохальном побоище, мол, без вас обойдутся, и еще скажите спасибо, любезный, что с вами цацкаются, дают место в строю, заносят в список.
На безопасном расстоянии от эпохального побоища, поперек свекольных грядок желтел кособоко автомобиль с большими побитыми фарами. В раскрытой дверце сидел толстый интендант Островский и мрачно курил. Лентяй и балагур, он был известен в полку гомерическими масштабами воровства, сходившего с рук, и невоздержанностью на язык, часто доводившей его до беды. Он повсюду таскал за собой юную супругу, почти девочку с косичками, в красной юбчонке и белых гольфах. И сейчас она полулежала на заднем сиденье и расчесывала золотые кудерьки, глядя в круглое зеркальце.
— Посмотри, что они пишут! — Островский протянул мне газетный листок. — «Полный разгром», «беспорядочное отступление», «позорное поражение», и заметь, вся эта мерзость тиснута в печать еще до того, как протрубила труба и забарабанил барабан! Торопятся, торопятся, подлецы! Нет на них управы. — Островский вздохнул и бросил иссякший окурок. — Наши штабные тоже хороши! — буркнул он. — Получаю еще засветло приказ, если нынче дойдет до боевых действий, времени даром не терять — собирать трофеи. Ладно. Весь день ношусь как угорелый по колдобинам, задницу отшиб, мозги вытряс, а что в результате? Ты только посмотри…
Он схватил в сердцах мешок и вытряхнул содержимое на землю. Колода карт, детская соска, несколько дешевых колечек со стеклышками, пустая бутылка, щипцы для завивки волос…
— Ну куда это годится! И я же потом буду виноват. Эти молокососы в штабе видят все с птичьего полета, а туда же — командовать! Вот мы и отдуваемся за то, что их плохо учили. А тут еще Лизка — негодница, — Островский плаксиво осклабился, — давеча пропала, я чуть с ума не сошел, насилу сыскал привязанную к дереву с кляпом во рту. И это при том что деревьев тут — раз-два и обчелся! Тьфу!.. Пора на покой. Армия и без меня справится, я со своими старыми понятиями (честь, доблесть, слава для меня не пустой звук) только мешаю этой машине, лязгающей несмазанными суставами и гусеницами. Если бы не Лизок, я бы уже давно на все махнул рукой. Да ей, вишь, нравится эта пальба и суматоха. Подавай ей убитых и раненых, обожженных и обезображенных! У ней, мол, такое направление развития, мамка недоглядела. Вот и трясусь на старости лет день-деньской в казенной колымаге по лужам и рытвинам. А теперь еще и мотор заглох, ну и ладно. Что мне, больше всех нужно? Тебе, я вижу, не терпится обратно в бой, иди, иди. Лизонька, детка, не кривляйся, видишь, человек помирать собрался!..
И вновь рать идет на рать, размахивая знаменами, музицируя, поднимая пыль… Сошлись, столкнулись, сбились в башню на колесах, воющую от боли. Я кидался в отчаянии в хрипящую и хрустящую гущу, скалящую зубы, но выходил из нее всякий раз цел и невредим, только перепачканный кровью и блевотиной. Я фатально опаздывал туда, где раздавали медали за отвагу.
Есть на поле боя подвижные островки тишины, циник скажет — проруби. Их невозможно предвидеть, их не опознать со стороны. Попадаешь в них внезапно и безрассудно. Кругом немой вихрь разящих всадников и распоротых пехотинцев, беззвучно моросят стрелы, дрожит тетива, кони встают на дыбы, разевая пасть, — ты не слышишь ничего, кроме тонкого мелодичного перезвона. Это длится не дольше минуты. Как только возвращается, валится, обрушивается шум, ты опять попадаешь в ржущую мешанину, еще более беззащитный и уязвимый, чем когда-либо. Тишина ведет тебя на смерть, и ты вопишь, раздирая глотку, чтобы развеять ее губительные чары.
Вообще говоря, на поле боя не хватает зеркала в позолоченной раме с лакированным подзеркальником на изогнутых лапках. Хочется раздвоиться, отослать свою копию в хрупкую сияющую бездну, кануть с потрохами. Круглое зеркальце в горячей Лизиной ладошке было минутным паллиативом. А ведь бесформенному месиву зеркало в тысячу раз нужнее, чем нос задравшей красотке. Изнываешь без этих светлых отдушин, преломляющих грубый натиск битвы в трепетную радугу.
Нужно не один год провести в казарме, чтобы, попав на поле боя, почувствовать себя по-настоящему свободным. После всех этих упражнений с чугунными шарами и резиновыми кольцами, после потных измывательств и скотских забав, ежедневной муштры, унизительных поощрений, писем из дома, зачитанных по дороге до дыр, сырых полотенец, решеток, нужников — какое блаженство ринуться безоглядно по пажити, еще дремлющей на холодной заре, схватывать на бегу позабытый запах травы, запах сырой земли, чувствовать на лице живое движение ветра, знать, что в любой миг тебя могут сразить, подкосить, обессмертить! Прочь оковы, прочь сновидения!..
Поскользнувшись, я кубарем скатился в глубокую воронку. На дне уже барахтался человек в цивильном костюме.
— Эй, вы, поосторожней! — заверещал он, возмущенно отпихиваясь и поправляя шляпу. — Нельзя же, в самом деле, казенным сапогом ходить по частному лицу!
— Что вы здесь делаете? — оторопел я.
Незнакомец засопел, спесиво скривил голую мордочку с бачками:
— Заблудился, пошел, видать, не туда. Сразу предупреждаю — я не за тех, не за других. Честно говоря, мне наплевать, кто кому перешибет хребет, кто воздвигнет монумент и на чьих костях. Мне это не любопытно. У меня своих забот не расхлебать. Бесплодная жена, толстая, больная, скучная, и любовница на шестом месяце, поэтесса, лапочка, пупочка. Я по натуре фотограф, но не выношу всех этих жалких приспособлений с рычажками и пружинками. Надеюсь, здесь мне ничто не угрожает? Я готов заплатить любому, — он помахал перед моим носом толстым бумажником, — кто выведет меня из этого головотяпства, извините за не вполне уместное выражение. Не могу же я до конца дней своих сидеть в этой яме среди корешков и личинок. Это паршиво, как ни верти. Никогда не мог проникнуть в душу людей, бегущих по полю с ружьем наперевес, вы не обижайтесь!..