Часами Лейла вдыхала и выдыхала с размеренностью волн океана на пляже — каждая затяжка казалась столь же прекрасной, как первая.
В перерывах она словно бы обнаруживала наше присутствие, и тогда она переводила на нас расширенные зрачки, дабы мы заметили, что, несмотря на ее страстный роман с сигаретой, она в курсе, она с нами, ей хорошо. Хотя она ничего не говорила, она роскошно слушала. Каждый ловил одобрение ее карих глаз, каждый бросался в рассуждения, стремясь заручиться ее согласием. Если иногда мы сочиняли цветистые фразы, то для того, чтобы поразить ее, и в ее молчании сквозило больше ума, чем в наших речах.
Мы нуждались в ней, в ее присутствии среди нас — она была главной, крошечная, как косточка в плоде.
Можно догадаться, что все мы были немного в нее влюблены; я — сильно.
Страшась отказа, я не открывал ей своего обожания, довольствовался жаркими взглядами, долгими прикосновениями. Часто, глядя на нее, я исторгал из груди тяжелый вздох, и по блеску, возникавшему в ее зрачках, я чувствовал, что весть до нее дошла.
Один из товарищей не разделял моей скромности.
Она сама мне об этом сообщила в один из вечеров, когда я провожал ее до поворота к дому. Она обронила информацию небрежно, как какую-то заурядную новость.
— А Башир позвал меня замуж.
Я застыл на дороге столбом, потом воскликнул:
— Когда?!
Она пожала плечами, удивляясь моей реакции, задумалась.
— В прошлую пятницу, в полдвенадцатого. Ну, или в одиннадцать тридцать одну, даже в тридцать две… А может, тридцать три… Хочешь, уточню у него?
Я в смущении опустил голову:
— К чему ты мне это говоришь?
— И правда, — парировала она, — к чему?
Она улыбнулась мне. У меня задрожали губы.
Я отвернулся и добавил:
— Как ты поступишь?
— А ты как думаешь?
Я кипел. На каждый мой вопрос она выставляла новый вопрос, заставляя меня открыться. Игра была слишком тонкой для влюбленного парня. Почти жестокой.
— Тебе не терпится выйти замуж, Лейла?
— А что? У тебя есть другой вариант?
Я начинал улавливать ее тактику, но все не мог поверить, что она протягивает мне руку, я думал, что питаю тщетные иллюзии.
— Когда ты дашь ему ответ?
— Думаю, в пятницу утром, в полдвенадцатого. Подходящее время для такого дела, правда?
Я сделал вид, что поглощен созерцанием тучки над высоко закрепленным портретом Саддама Хусейна, где сидели три черные птицы.
— И каков будет твой ответ?
— Это кое от чего зависит, Саад.
— От чего?
— От моего решения. И от факторов, которые помогут мне его принять.
— Вот как?
— Да. От тебя, например.
— От меня?
— От тебя. Что ты думаешь?
— Башир кретин!
Она счастливо засмеялась.
— Башир, один из твоих лучших друзей, — кретин!
— Полный кретин!
— С каких пор?
— Да с пятницы — с полдвенадцатого или с одиннадцати тридцати одной, может даже, и тридцати двух… по разным источникам.
Она от души расхохоталась. Она оценила. Никогда я еще не заходил так далеко в признании чувств. Я как мог продолжал:
— Ну и наглец же этот Башир! Тихоня! Заявляет о своей склонности тайком, у нас за спиной, не предупредив никого.
— А что? Должен был послать вам письменное уведомление?
— Он ведь знает, что многие из нас… тоже…
— Тоже?
— Как он… влюблены в тебя.
Он повела плечами.
— Это нечестно, — настаивал я. — Он нас обошел.
— Нас?
— Нас.
Меня бросило в жар, я едва не падал в обморок. Я знал, что мне нужно высказать свои чувства, но был не в состоянии. Ничего не поделаешь. Слова не шли.
Она подождала, потом, осознав, что мне не удается побороть сдержанность, сказала:
— А вот тебе, Саад, что нужно, чтобы осмелиться и открыть свою любовь женщине?
— Война!
Я выкрикнул это, не подумав.
Она откинула голову с облегчением и вдохнула небесную лазурь.
— Прекрасно! Война не за горами. Пока, Саад.
— Пока, Лейла.
В тот вечер я не смог заснуть, она тоже, как свидетельствовали назавтра сиреневые тени, окружавшие ее веки.
В дальнейшем мы говорили не больше, чем в предыдущие месяцы, зато теперь между нами жила общая тайна, делавшая молчание полным желаний, чреватым будущими признаниями, напряженным, как стрела арбалета перед пуском, мы делили на двоих самое многообещающее из молчаний.
Соединенные Штаты грозили нам устами своего президента Буша. Даже Саддам Хусейн уловил угрозу, раз уж для того, чтобы предотвратить — или отсрочить — столкновение, он впустил на нашу землю экспертов ООН, дабы они убедились, что Ирак не обладает ядерным оружием.
По окончании проверки они составили доклад. Буш не поверил их отрицательным выводам. Мы — тем более. Мы были убеждены, что Саддам Хусейн располагает всесильным оружием: иначе во имя чего тогда были наши страдания? Единственное оправдание этой сильной власти, угнетавшей нас, власти, которая истребила часть населения, было в том, что она было сильна, именно что сильнее всех. Между собой мы обменивались понимающими взглядами: конечно, Саддам обладает бомбой, тем лучше, если он ее спрятал!
Ибо за исключением горстки пацифистов и нескольких матерей, боявшихся за своих сыновей, все желали войны.
После десяти лет эмбарго Багдад моего двадцатилетия не походил уже на Багдад моего детства. Хотя широкие проспекты были прежними, теперь они были пустынны, иногда по ним проезжали старые такси с крышами, нагруженными матрасами и мешками, везущие из Иордании товары, которые невозможно было достать на месте. За исключением нескольких развалюх, редкие приличные машины, которые осмеливались выезжать в город, — пуленепробиваемые, неприкасаемые — принадлежали высшим лицам режима. Больницы, некогда гордость Ирака, напоминали выброшенные на берег пароходы — с ржавыми лифтами, старым оборудованием, неопрятными палатами, пустыми аптеками, призрачным персоналом. Повсюду становилось трудно работать, потому что не только электричество отключали на восемь часов в день, но девальвация денег настолько сплющила зарплаты, что они утратили всякий смысл. Завернув за угол, мы заставали своих университетских преподавателей за продажей газировки и пачек печенья; наши родители променяли все, что у них было ценного: драгоценности, картины, безделушки, книги; продав мебель из гостиной, кое-кто брался за раковины, окна, двери, сбывая и их; мы жили в холодных, темных, голых домах. Моя мать пользовалась водой из крана, загрязненной протечками из канализации, только предварительно отфильтровав и прокипятив ее. Впрочем, готовка занимала мало времени за неимением продуктов, зато мать и сестры тратили день на то, чтобы добыть репку, чахлый салат или некую ножку, которую мы объявляли «ножкой ягненка», не поручась, что она не принадлежала кошке или собаке. Из-за охоты на крыс или домашних животных прогулка по кварталу становилась пыткой для обоняния, настолько каждый закуток был переполнен обглоданными трупами, протухшими костями, падалью, вносившей ноту гниения в разлитый повсюду запах переполненных сточных канав и вышедшей из строя канализации.
«Хоть бы американцы сбросили бомбы! Хуже быть не может, нам нечего терять!» — шептали вокруг. Был ли человек сторонником Саддама или его противником, закончится ли сражение победой Ирака или поражением, — все были уверены, что конец эмбарго положит только война.
Дальше мнения расходились.
Как могло быть иначе? Мы были разными.
Все было еще сложнее: каждый из нас носил в себе несколько разных существ.
Кем был я сам? Иракцем? Арабом? Мусульманином? Демократом? Сыном? Будущим отцом? Приверженцем свободы и справедливости? Студентом? Одиночкой? Влюбленным? Всеми ими, однако эти ипостаси плохо ладили друг с другом. Человек может звучать по-разному в зависимости от того, какому из своих голосов он отдает предпочтение. Кому должен был отдать предпочтение я? Если я считал себя в первую очередь иракцем, тогда я должен был защищать нас от американских захватчиков и встать на сторону Саддама. Если смотрел на себя как на демократа, следовало присоединиться к янки и свергнуть кумира. Если занять позицию мусульманина, то невыносимы становились и слова, и стиль, и крестовый поход христианина Буша против ислама. Если отдать предпочтение идеалам справедливости и свободы, надо было, наоборот, слиться с Бушем, чтобы тем вернее задавить сатрапа Саддама. Однако разве живущему во мне арабу не полагалось бояться бесстыдного Запада, зарившегося на мою землю или на черный сок моей земли, на нефть, особенно же бояться этого представителя Запада, американца, безусловно поддерживавшего Израиль, даже когда Израиль нарушал свои обязательства перед арабами Палестины. Едва я начинал выражать свою мысль, как тут же вступал целый оркестр с разномастными тембрами, начинался сумбур.