Конечно, в определенный момент, сидя перед конкретным собеседником, я мог довольствоваться соло: тогда во мне звучал только один Саад, я упрощал себя, выставлял вперед, например, Саада-демократа… Однако если бы в течение дня записали мои последовательные сольные выступления и проиграли бы их одновременно, то снова услышали бы хаос, симфонию диссонансов, гам, порождаемый столкновением моих сущностей.
Я поделился мучениями с отцом.
— Папа, прежде я упрекал себя в том, что часто меняю убеждения. Сегодня я понимаю, что это неизбежно.
— Ты прав, сын мой. Самое трудное в споре — не защищать точку зрения, а иметь ее.
— Причем одну!
— Да, потому что все мы несем в себе нескольких личностей. Только дурак думает, что он единственный жилец дома.
— Как ему это удается?
— Он заткнул кляпом глотку всем другим своим «я» и запер их в шкафу. И вещает громко, одним-единственным голосом.
— Можно позавидовать, правда?
— Быть кретином — всегда завидная доля.
Отец настоял на том, чтобы я налил себе еще чашку чая. Я все никак не мог успокоиться.
— Да, сын, хотелось бы нам говорить фразы простые, твердые, окончательные, убеждая себя, что выдаем ломтями саму истину. Но чем дальше продвигаешься по пути мудрости, тем меньше остается этой гордыни: человеку открываются собственные сложности, проступают внутренние линии напряжения.
— Мне хотелось бы жить в ладу с собой.
— Однако именно так и узнают кретина: он всегда в ладу с собой. Почему говорят про дурака: глуп как колокол? Потому что у колокола всего один звон.
— Ну так я не просто колокол. Я колокол треснувший.
— Сын, только когда колокол треснул, он звучит правильно, потому что дает несколько звуков одновременно.
В кафе «Отрада», где студенты яростно спорили друг с другом, от гвалта создавалось впечатление, что в стране еще до появления первой американской ракеты вспыхнет гражданская война — настолько противоположность взглядов приводила каждую беседу на грань физического столкновения. Сунниты цеплялись за линию Саддама Хусейна из страха потерять влияние и объявляли шиитами всех, кто проявлял сдержанность, другие не желали впадать в крайность, которую проповедовали ярые исламисты, одновременно несколько умеренных иракцев, известных сторонников демократии и плюрализма, возмущались от имени отсутствующих — курдов, христиан и евреев, говоря за них о том, что выпало на долю курдов — тех, кто пережил истребление, христиан — тех, кто не уехал, или иракских евреев — выжил ли хоть один из них?
То ли из-за того, что я погряз в противоречиях, то ли чтобы приблизиться к женщине, которую я любил, но я разделял молчание Лейлы. Если мы говорили, то за пределами кафе, когда я провожал ее, и редко о политике. Признавшись мне, что ее отца мучили и несколько лет держали в тюрьме просто по недоразумению — у него была та же фамилия, что и у известной шиитской семьи противников Саддама Хусейна, — она закрыла тему. Зато она могла без умолку говорить о своей любви к английскому языку, которым владела в совершенстве. Обнаружилось, что мы оба увлечены Агатой Кристи.
— Ничто меня так не ободряет, как чтение ее романов, — призналась она. — Они как-то успокаивают.
— Успокаивают? Однако ее называют «королевой криминального жанра»!
— Что может быть надежнее мира, где есть только домашние преступления — утонченные, талантливо задуманные, исполненные умными преступниками, применяющими замысловатые яды? Нам, живущим здесь, в мире уродов, где все решается силой, это кажется волшебно-экзотичным.
— Ты права. И кроме того, ее интриги имеют начало и конец, каждая проблема находит решение, после раскрытия преступления снова наступает мир.
— Вот именно! Минутная зыбь на тихой воде… Что за рай! Мне бы ужасно хотелось жить в Англии. На пенсии я стала бы очаровательной старушкой, которая решает криминальные загадки в перерывах между приготовлением яблочного пирога и подрезкой гераней.
В мартовский день 2003 года, когда американцы вступили в войну с Ираком, я был, наверное, самым счастливым человеком на земле, потому что Влюбленный безраздельно одержал верх. Он расправился с различными персонажами, которые могли во мне проявиться, он изничтожил Иракца, Араба, Мусульманина. В течение нескольких часов я думал только о сигнале, который послал мне Буш: настал день деклараций, объявлений войны и объяснений в любви!
Когда я увидел, что Лейла не пришла в университет, я побежал к ней домой. Как только я дважды свистнул у нее под домом, она появилась в окне четвертого этажа — причесанная, накрашенная, с влажными глазами.
— Выйдешь? — закричал я. — Мне надо с тобой поговорить.
Едва она появилась внизу на лестнице, как я схватил ее в объятия, прижал к стене подъезда, с жаром всматриваясь в ее совершенное лицо, алые губы и мелкие зубы.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Я тоже.
— И я хочу взять тебя в жены.
— Наконец-то…
Я поцеловал ее. Наши уста слились.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Ты уже говорил.
— Теперь все так просто.
— В общем-то, тебе не хватало только войны.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Повторяй мне это до скончания времен.
Вечером, вернувшись домой, я, видимо, излучал неприличное счастье. Сестры и мать, ужаснувшись тому, что военный конфликт может лишить их мужчин, решили, что воинственный хмель опьянил и меня, и смерили меня враждебными взглядами. Отец, опережая их, перешел к расспросам:
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, ты словно вернулся из Мекки.
— Папа, я влюбился.
Он засмеялся и позвал женщин, чтобы объявить им новость:
— Саад влюбился.
— Кто это? Мы ее знаем? — спрашивали, радуясь, сестры.
— Не знаете. Ее зовут Лейла. Она изучает право в университете — вместе со мной.
— Ну и?..
Сестры не отставали, они хотели знать больше, и, главное, они хотели понять, как описывает свою возлюбленную влюбленный мужчина.
— Ну же, Саад, когда ты в нее влюбился? И почему?
— Видели бы вы, как она курит… — отвечал я в экстазе.
Дикий хохот стоял в доме, мать, хотя и беспокоилась, что я покину ее и уйду к чужой, поддалась веселью, тем более что ближе к полуночи мы с Лейлой уже получили в награду от сестры прозвища Курилка и Пожарный.
Я смело пишу это, и пускай меня возненавидят: не было для меня ничего более возбуждающего, чем эта война! Пока американские войска продвигались к осажденному Багдаду, несмотря на заграждения и комендантский час, мы с Лейлой встречались по нескольку раз в день, кидались друг другу в объятия, целовались, пылали, сжимали друг друга, рискуя раздавить партнера, нам было все труднее не заниматься любовью. Перед лицом нашей веры, наших семей мы обязаны были сдерживаться. Когда, на вершине желания, я готов был забыть про обет, Лейла умоляла меня отступить в знак любви, когда же сдаться просила она, я шептал ей: «Не хочу, чтобы жена упрекала меня в том, что в девичестве я не проявил к ней уважения». В момент, когда становилось невыносимо, мы расставались — яростные, распаленные, и приходилось долго шагать — каждому в свою сторону, — чтобы успокоиться. В горящем Багдаде — из-за боев, опасностей, бомбардировок, сирен, рождавших длинные волны паники, — мы рыскали, как пара акул, возбужденных кровью, наши тела до неприличия бурлили жизнью. Может быть, так было задумано природой? Может быть, в своей животной мудрости она спрятала желание сразу за страхом, живую восстающую страсть, удесятеренную опасностью, необоримое напряжение, обеспечивающее победу любви над смертью? Словом, война была бесконечно эротичнее диктатуры.
После нескольких дней боев американские танки взяли столицу, где царило ощущение разгрома. Большинство багдадцев считали себя уже побежденными. Даже те, кто радовался свержению Саддама, считали унизительным то, что не справились с ним сами, что понадобились ненавистные американцы. Кроме того, сильно сказывались человеческие потери.
Однако американские обещания лились дождем, провизия тоже, толпе хотелось забыться и ликовать, так что в день, когда на площади Фирдоуси свалили статую Хусейна, многие из нас плакали и вопили от счастья.
Вместе с этими тридцатью тоннами, рухнувшими на землю, обратились в прах тридцать свинцовых лет. Тирания закончилась. Я и мои товарищи шли прямиком в будущее — свободное, демократическое, лишенное произвола. Я орал до потери голоса, выкрикивал все лозунги, предложенные нашим юным восторженным глоткам. Несмотря на массовое присутствие пехотинцев и иностранной прессы, мы братались. О, как мне не терпелось увидеть Лейлу и рассказать ей про все, что произошло!
В восемь вечера, заключив в объятия больше людей, чем за всю предыдущую жизнь, стерев ладони в кровь оттого, что колотил палкой по статуе деспота, оросив счастливыми слезами множество незнакомых плеч, я нехотя покинул атмосферу эйфории и направился в квартал, где жила Лейла.