Через несколько дней пришли известия, что маленькие бьют больших. Днем выстроили на плацу весь личный состав полка. Комполка полковник Сергеев по кличке «горбатый» сказал: «Не буду говорить вам разные словеса. Мы — солдаты. На Ближнем Востоке идет война. Приказано набрать добровольцев — помочь арабам. Так что, кто хочет быть добровольцем — шаг вперед».
Шагнул весь полк. Во-первых, попробуй не шагнуть: не увидишь ни командировок, ни отпуска, ни увольнений. Во-вторых, обвинят в трусости, в-третьих, вообще интересно и как-то возвышенно шагнуть вперед, назвать себя добровольцем. В-четвертых, все уважали Сергеева, человека, провоевавшего всю войну на передовой и не любившего замполитов (под хмельком прямо называл их болтунами). И в-пятых, в глубине души никто не верил, что попадет с китайской границы на египетскую.
После этой истории интерес к войне сразу вырос. Все, почти без исключения, были на стороне Израиля. «Дубье эти арабы, — говорили ребята, — побросали такую технику, нашу технику. Так им и надо». Кроме того, на Дальнем Востоке почти нет антисемитизма. Так, во всяком случае обстояло дело в конце шестидесятых годов.
Но вся беда была в том, что парторг полка подполковник Рубинчик был по национальности еврей. Многим претило, что на политзанятиях он зло ругал израильтян, то есть в конечном счете — своих. Знали, конечно, — он работу выполнял, но все равно находили во всем этом что-то нечистоплотное. И вот однажды, это было, кажется, на шестой день шестидневной войны, Беленьков не выдержал и ядовитым голосом задал на политзанятиях вопрос: «Товарищ подполковник, а почему все же эти проклятые израильтяне напали? Их же не так много этих израильтян! Эти мерзопакостные израильтяне должны были бояться свободолюбивых и многочисленных арабов». Раздался громовой хохот. Рубинчик, пролепетав какую-то несуразицу об американском империализме, вышел.
Вечером Рубинчик нашел Беленькова и сказал ему с глазу на глаз: «Ты должен демобилизоваться в августе, а? Так вот, слушай, что я тебе скажу и запоминай: ты демобилизуешься последним и уедешь последним эшелоном! Долго будешь обо мне помнить!»
Парторг сдержал свое слово: Беленьков демобилизовался не в августе 1967 года, а в феврале 1968.
Во всех воинских частях Советского Союза существует человек, которого либо совсем не знают, либо боятся — середины нет. Это — начальник особого отдела. В нашем полку начальником особого отдела был Петр Васильевич Бромкин, по прозвищу Молчи-Молчи. Физиономия у Молчи-Молчи была самая что ни на есть добродушная: толстоватый нос, спокойные глаза, кряжистая фигура… Только ходил он больно уж бесшумно и был чересчур вежливым. А когда офицер вместо обычной ругани начинает говорить с солдатами вежливо-ледяным тоном, солдату становится не по себе, солдату бывает страшно. Но Молчи-Молчи — особая статья. Начальник особого отдела не похож на другое начальство. Он, если можно так выразиться, лицо материально незаинтересованное. К примеру, командиру роты либо батальона совсем не выгодно, чтобы его подчиненный попал в дисциплинарный батальон или под военный трибунал. «Куда смотрел?» — скажет командиру батальона командир полка. «Почему не воспитывал?» — спросит командира полка командир дивизии. Комполка хочет спокойно выйти на пенсию, капитан, командир роты, хочет получить майора, молодому командиру взвода, лейтенантику, два года тому назад прибывшему в часть, хочется не только стать старшим лейтенантом, но и чтобы его перевели с Дальнего Востока в Европу или хотя бы поближе к Европе, к тому же ему надоела деревня, военные городки, он в город хочет. И что же, всем им отказаться от всего этого? Ведь у воинской части есть своя репутация, да и не принято как-то выметать сор из избы. И, как говорится, офицер тоже человек, он тоже может подумать: «Ну, посадим парня, ну, отсидит он положенное, ну, выйдет… Все равно ведь жизнь его останется поломанной. Да и не со зла он все это совершил, а по глупости».
Так иногда может думать офицер, если еще не ожесточился.
Вот и получается: провинился солдат, а начальство, не сговариваясь, молча, поступает так, что не попадает, все-таки, парень под суд. Дадут ему суток десять гауптвахты, заставят его все уборные перемыть, картошки дадут ему перечистить до умопомрачения, откажут, наконец, солдату в долго ожидаемом отпуске. Но все же спасут. Ради выгоды ли, по хорошему ли настроению или по другой столь же веской причине, но спасут.
Молчи-Молчи всего этого нет. Он не связан с другими офицерами выгодой, он не думает о солдате, как о человеке, ибо не соприкасается с ним в быту, а по должности своей смотрит на него, как на потенциального преступника. Его должность быть нигде и вместе с тем везде, внушить всем, что он все знает, что ему ведома солдатская мысль раньше, чем она родилась. Начальник особого отдела — это террор, которого не видишь, у которого нет цвета и запаха, но который чувствуешь всеми своими солдатскими нервами.
Молодые офицеры подвыпивши, называли Молчи-Молчи Оком Царевым и добавляли: «Сидит, сволочь, улыбается, а что у него там, в черепе, один черт знает; что он там калякает на нас, на часть». Эти слова прежде всего означали, что Молчи-Молчи не был для молодых офицеров ни товарищем, ни офицером в полном смысле этого слова. Он был инородным телом. Он следил за нашими мыслями и не верил, по своей должности не верил, что все мы, солдаты и офицеры, намерены в случае чего защищать родину. И власти у него было больше, чем у других, и идти против него было равносильно самоубийству.
Это было в начале 1968 года. В военном городке, где мы стояли, наш артиллерийский полк граничил с маленькой минометной частью. И так получилось, что большинство личного состава в нашем полку были ребята русского происхождения, а у минометчиков большинство — с Кавказа и из Средней Азии. В моей батарее был паренек из-под Рязани по фамилии Свечин, с лицом как у царевича из мультфильма. Веселье было в Свечине разливанное. И редкая девушка в деревне Покровка не липла к нему. Нас, славян, это, в общем, только забавляло. Ну, подшучивали над ним, ну, немного сердились — не больше. Кавказские же ребята, с солнцем в крови, на успех Свечина смотрели косо. Сначала только дулись, а потом перешли и на национальный вопрос. Начали говорить, что мы, русские, сидим в Кремле и распоряжаемся их землями, что мы богаче их и что у нас больше прав. А Свечин взял вдруг и сказал: «Покажите мне человека в Союзе более бедного, чем у нас в деревне — у нас и электричества-то там до сих пор нет, — я не только перестану девкам здрасьте говорить, но и свою пилотку съем вдобавок».
Шли дни. И в нашем военном городке все рос и рос, как говорят в учебниках, национальный антагонизм. Один татарин даже сказал, что мы татар из Крыма в Сибирь сослали и половину из них истребили по дороге. Большинство из нас, русских парней, не сообразило даже в начале в чем дело… Какие татары? Какой Крым?.. В школе этого не проходят. Некоторые логически рассудили: а что, действительно в Крыму жили татары. Теперь их нет. Куда они подевались? В начале века были, после революции были, а теперь — нет. А ведь их было много, наверное. В общем, никто не обиделся. Поговорили и забыли.
Через пару дней, после отбоя, несколько минометчиков зашли в наше спальное помещение и устроили Свечину темную. Темная — это значит человека накрывают с головой одеялом (по обычаю и чтобы он не видел, кто бьет) и колотят снятыми с ног сапогами. Пока Свечин стонал, некоторые из славян приподняли головы, но убедившись, что, в общем, в казарме не так уж шумно, вновь уснули. Минометчики вошли во вкус и еженощно — до или после обхода дежурного офицера — проникали в нашу казарму, выбирали жертву, устраивали ей темную и спокойно уходили. Я уж, право, не помню то ли со всеми считал, что моя хата с краю, то ли вообще ничего не думал. Некоторые даже смеялись над пострадавшими, советуя им в следующий раз охать тише. Затем приходила очередь и этих шутников.
Быть может, весь полк так бы и прошел через темную, если бы не подоспело 23 февраля. После парада каждый, как мог, доставил себе немного забытья. Друзья делились чем могли — последней каплей водки, спирта, одеколона, кто курил анашу, давая другому затянуться разочек. До отбоя было еще часа два. Солдаты, разомлев, валялись на койках, курили. Благо, офицеров не было. Вдруг в казарму ворвался заряжающий второго орудия Малашин. Лицо горит, нос раздувается. Встал посреди казармы и как заорет: «Кацапье! Развалились, дрыхнете, а там — Малашин указал в сторону казармы минометчиков — про нас говорят, что мы русское дерьмо!»
Много позже я припомнил слова Пушкина: «Русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
Кто-то заорал: «А ну, славяне!»
И все ринулись к казарме минометчиков. И, не глядя на лица, разнесли все вдребезги. И никто не подумал: как же так получается, что солдаты Советской армии громят своих же. Человек пятнадцать угодили в госпиталь с переломами и сотрясением мозга.