Потом меня заперли в темной комнате. Не видя больше солнца, моя кожа побелела под одобрительными взглядами женщин моего клана. Светлая кожа — привилегия богатых, так же как светлые волосы — привилегия румынок и среднеазиатских турчанок, потомков деев, беев и особенно янычар — торговцев, о которых Дрисс расскажет позднее с величайшим презрением.
Затем ко мне перестали пускать гостей, боясь, как бы меня не сглазили. Я была одновременно и царицей и рабыней. Я стала объектом всеобщего внимания, и в то же время все происходящее вокруг как бы меня не касалось. Самки нашего клана готовили меня к жертвоприношению, слащаво нашептывая, что дело женщины — прельстить сердце мужчины. «И тело тоже!» — шептала Неггафа, промышлявшая в Имчуке эпиляцией. Моя сестра отзывалась с хитрецой:
«A мужчина, которому не удается прельстить жену? Чего он-то стоит?»
Наконец пришел день свадьбы. Неггафа постучала к нам и дверь рано утром. Она спросила мать, хочет ли она проверить «это» вместе с ней.
— Нет, давай одна. Я тебе доверяю, — ответила мама.
Я думаю, она хотела избежать неловкости, которую подобная «проверка» не может не вызвать даже у самых отъявленных сутенерш. Я знала, какой проверке меня подвергнут, и готовилась к ней с замирающим сердцем, с зубами, сжатыми от ярости.
Неггафа попросила меня лечь и снять штанишки. Затем, раздвинув мне ноги, она наклонилась. Вдруг я почувствовала, как ее рука раздвигает половые губы и палец проходит внутрь. Я не крикнула. Проверка была краткой и болезненной, боль осталась со мной, как будто я получила пулю прямо в лоб. Я только подумала, помыла ли она руки, прежде чем изнасиловать меня вот так безнаказанно.
— Поздравляю! — бросила Неггафа матери, которая пришла узнать, как дела. — Твоя дочь девственница. Ни один мужчина не коснулся ее.
Я дико возненавидела и мать, и Неггафу, сообщниц и убийц.
— Да уж, — вздохнула тетя Сельма. — Подумать только, что мы прозябаем тут в пещерах, в то время как русские посылают в космос ракеты, а американцы собираются на Луну. Но считай, что тебе повезло. В египетских деревнях девушек вместо мужей лишают девственности дайи,[16] завернув пальцы в платок. Говорят даже, что там обрезают женщинам все. Они так и ходят с этим ужасом между ногами. Это для чистоты, утверждают они. С каких это пор шакалы воротят нос от грязи? Тьфу!
Тетя Сельма негодовала, она была вне себя. А я пыталась представить, как может выглядеть женское потайное место со срезанными складками. От ужаса у меня мурашки пробежали по спине, от затылка до ягодиц.
— Вот что я тебе скажу, — продолжала тетя: — Надо показать нашим братьям по расе, что почем, так как это сделали в Тунисе. Посмотри на их Бургибу![17]
Он не стал с этим церемониться. Прочь из дома, женщины! Эмансипация! Он поклялся выпустить нас на свободу. Посадить нас на школьную скамью, по двое, по четверо, по много сотен! Вот это мужчина. Настоящий мужчина! К тому же у него синие глаза, а я обожаю море.
Потом она одернула себя:
— А дальше? Рассказывай скорее дальше, мне ведь надо обед приготовить. А то ты упадешь в обморок, не успеет и полдень пробить.
* * *
Нет, я не любила Хмеда, но думала, что он хотя бы сослужит мне службу — сделает из меня женщину. Освободит меня, покроет меня золотом и поцелуями. А он лишь отнял у меня смех.
Каждый вечер он возвращался домой в шесть часов, с папками под мышкой, накрахмаленный. Он целовал руку матери, едва здоровался с сестрами, небрежно махал мне рукой и садился ужинать во дворе.
Накрыть на стол, убрать со стола. Отправиться в супружескую спальню. Раздвинуть ноги. Не двигаться. Не вздыхать. Удержаться от рвотных позывов. Ничего не чувствовать. Умирать. Разглядывать килим на столе. Улыбаться Сайеду Али, отрубающему голову людоеду обоюдоострой саблей. Вытереть между ног. Заснуть. Ненавидеть мужчин. Их прибор. Их вонючую сперму.
Моя сестра Найма первой заподозрила, что мы с Хмедом не очень-то ладим. Она попыталась намекнуть мне, краснея, что можно украсть крошку-другую со стола удовольствия. Я прикрикнула на нее, чтобы она замолчала, — я, неудовлетворенная женщина, неспособная в этом признаться. И каждый вечер, кроме критических дней, я продолжала раздвигать ноги перед сорокалетним козлом, который хотел детей и не мог их иметь. Мне не дозволялось мыться после наших унылых совокуплений — на другой же день после свадьбы свекровь приказала держать в себе «драгоценное семя», чтобы забеременеть.
Как бы ни было драгоценно семя Хмеда, плодов оно не приносило. Я была его третьей супругой, и лоно мое, как и лоно первых двух, оставалось пустым, как незасеянная земля. Я мечтала о том, чтобы во влагалище у меня выросли репьи, чтобы Хмед, получив по заслугам, больше туда не возвращался.
* * *
Тетя Сельма слушала, озабоченно нахмурив брови. Слова были недвусмысленны, я осмелилась высказать горечь, скрытую под печатью тайны. Никогда я не думала, что буду открыто говорить о своем теле и своих разочарованиях. Впервые в жизни я сидела и говорила с ней, как равная с равной, ведь теперь я — та, что так долго была ее маленькой племянницей, — тоже стала женщиной. И она знала это, она сравнивала свой возраст с моим, примиряясь с уроном, нанесенным ей временем, а еще раньше — неверным и безответственным мужчиной. Я сочувственно любовалась ее все еще упругой сорокалетней грудью, кожей, похожей на тафту, и вспоминала, как имчукские женщины издалека приходили полюбоваться на нее. Как мог дядя Слиман попирать такую роскошь, а главное, как он мог с ней расстаться?
* * *
В течение трех лет мой живот был предметом всех разговоров и всех ссор. Все следили за моим цветом лица, моим питанием, моей походкой, моими грудями. Я даже застала свекровь, когда она перетряхивала мои простыни. Уж конечно, моя вода не могла их запятнать, ведь источники иссякли, не успев даже пробиться.
Ребенок! Мальчик! Одни эти слова порождали у меня желание детоубийства. После трех месяцев замужества меня заставили пить настои горьких трав, глотать мочу, перешагивать гробницу святых, носить амулеты, сделанные фкихами,[18] чьи глаза были сожжены трахомой, и мазать живот тошнотворными декоктами, от которых меня рвало до желчи под фиговым деревом в саду. Я возненавидела свое тело, отказалась мыть его, не делала больше эпиляцию, не пользовалась духами. А ведь девочкой я без устали перебирала хрустальные флакончики тети Сельмы, мечтая, как стану мазать себя розовой водой и мускусом — от волос до самого тайного женского местечка, — когда вырасту большой, как тополь.
А еще мне приходилось работать, как ишаку. От восхода до заката. Готовить. До ненависти к запаху и вкусу пищи. Чахнуть и гнить, тогда как молодые жены веселятся на праздниках, бегут в поля встречать весну, доходят до первых песчаных дюн и играют на обратном пути в залитых солнцем садах.
Мать, которую я иногда навещала, превратно понимала причину моего уныния. Она думала, что я пришла в отчаяние, оттого что никак не могу забеременеть, и сетовала на мое «ленивое чрево». А Найма только молча и крепко обнимала меня. От нее пахло счастьем, наглым и пряным.
Как то раз моя сестра не стерпела и воскликнула, гневно сверкая глазами:
— Это он виноват! Ты не первая его жена и будешь не последней. Он может хоть сто девчонок лишить девственности, никогда у него не родится сын. Так перестань же сокрушаться сердцем и чревом.
Я взорвалась:
— Я не хочу ребенка и ни за что не забеременею!
— Значит, ты это нарочно!
— Нет! Я не сопротивляюсь, вот и все.
— Ты что-то скрываешь. Твой муж, он… нормальный?
— Что это такое — нормальный? Он влезает на меня. Спускает. Слезает. Конечно, нормальный!
Найма наконец все поняла и жалко пробормотала:
— Тогда сделай что-нибудь, чтобы тоже свое получить. Знаешь, удовольствию можно научиться.
Слово было сказано, и несколько секунд царила тишина. Впервые Найма говорила о делах любви без обиняков. Но она, кажется, забыла, какой была моя первая брачная ночь, как отвратительно было первое соитие.
Я ни разу не получила своей доли удовольствия. Хмед, отчаявшись, решил, что мой живот никогда не округлится, и больше не трогал меня. Его сестры быстро догадались о раздоре и стали мучить меня злыми шутками и бранью: «Ну что, бесплодная, Хмед тебя больше не хочет? У тебя, наверное, дырявое влагалище, семя не удерживает!» Или: «Если у тебя низ такой же кислый, как рожа, неудивительно, что муж от тебя сбежал». Я не однажды уходила к матери, но через неделю она твердой рукой выставляла меня за дверь: «Тебе здесь больше не место. У тебя есть свой дом и муж. Прими свою судьбу, как все мы».
Что это значит — «все мы»? Ее что, мой отец тоже насиловал, брал против ее склонности и против воли?