Между прочим, упомянутые программы являются одним из дурных побочных эффектов того самого «романо-германского» рационализма, который так претил Трубецкому. Историческая наука по внушениям этого рационализма на каждом шагу демонстрирует свою секуляризированность тем, что ищет для самых различных, в основном религиозных актов выбора таких мотиваций, которые просто были невозможны для сознания любой эпохи, кроме нашей. Тут и князь Владимир, со своим окружением будто бы размышляющий о выгодных социальных и политических последствиях принятия Православия, и Александр Невский, отвергающий союз с Папством не по вообразимой для великого князя этого времени комбинации простейшего послушания духовнику со столь же простыми и конкретными политико-стратегическими мотивами, — в конце концов, татары были всегда рядом и всегда готовы к нападению, а западная помощь в любом случае заставила бы себя ждать, как и пришлось убедиться галицким князьям, — но по якобы инструментализирующим веру «геополитическим» или «цивилизационным» мотивам предпочтения союза с «Востоком» союзу с «Западом», то есть по соображениям, которых нельзя было бы даже описательно сформулировать на реальном языке эпохи! Конечно, у людей в любую эпоху бывают и неосознаваемые, неформулируемые мотивы — но очень важно для характеристики культурного типа, чтбо уже имеет свое имя, а чтбо еще не имеет. В конце концов, мы можем говорить, если нам угодно, что феномен идеологии так же стар, как само человечество, и что любая власть, светская или духовная, осуществляла себя при посредстве некой идеологии, которую насаждала, ведя некую «пропаганду» (а внутриситуативно — и «агитацию»). Неоспоримо, что носители власти, причастные к среде правящей элиты, особенно в таких государствах, как, скажем, древние восточные деспотии или Византия, были не абсолютно чужды каким-то чертам сознания Великого Инквизитора у Достоевского и ощущали себя носителями не только частных государственных секретов, но и некоего единого «секрета власти», arcanum imperii. И все же до тех пор, пока терминов-концептов «идеология», «пропаганда», «агитация» не существовало, как пассивное, так и активное участие в том, что для нас обозначается этими словами, могло практиковаться в такой степени bona fide, в которой это становится невозможно по мере введения этих слов (и понятий) во все более широкий оборот. Человек ХХ века, казалось бы, доказал свою способность быть индоктринируемым, идеологически инфицируемым; но из этого не рождалось и не могло родиться той верности вере, что наследуется в род и род, это скорее похоже на мимолетный гипноз рекламы. Недаром такой мастер пропаганды, как Владимир Маяковский, написал рассуждeние о тождестве дела пропаганды делу рекламы (которое он, как известно, тоже практиковал в годы Моссельпрома.) Нынче мы слышим, что для России нужно «создать» идеологию по специальному проекту; я уже сказал, что не разделяю идеологии стерильно-чистого антиидеологизма, которая хочет ради предотвращения фанатизма ампутировать у человека вместилище для общих идей, — но в шансы рукотворной идеологии поверить никак не могу. Обожание рукотворного, строго воспрещенное Писанием — «не сотвори себе кумира», — еще меньше приведет к чему-то субстанциальному сегодня и завтра, чем в тоталитарном вчера; ибо хотя люди, увы, не склонны извлекать из истории сознательных уроков, бессознательная или полусознательная эмоциональная память поколений оставляет все меньше и меньше возможностей для подлинной, не поддающейся подделкам доверчивости. Как сказано у Ахматовой, «вместо мудрости опытность — пресное, не утоляющее питье». С мудростью плохо, но опытности хватает, хотя бы той, что проявляет себя не ясностью в голове, а болью где-то в костях.
Это не значит, что любой разговор на евразийские темы кн. Трубецкого представляется мне бесплодным. Да, я не могу вылепить из себя (или дать вылепить другим) простодушного туранца — получится разве что имитация, ради которой будут загублены и те остатки здорового простодушия, которые во мне еще есть; но я могу в длящемся, никогда не замыкающемся процессе самопознания открыть в себе самом также и этого туранца, вступить с этой частью себя в осмысленный разговор, — не приписывая ни одному слову в этом разговоре значения последнего. Так вызревают идеи, движением которых можно жить, не торопясь превращать их в кирпичи для постройки идеологий. Слово «идеология» явно имеет в нашем языке два различных смысла. Деструктивный релятивизм называет так всякую попытку последовательных личных поисков ответа на вопрос о смысле нашего существования, всякую личную верность личным убеждениям; отнять это у человека означало бы capitis diminutio человеческой сущности, умаление достоинства человека. Но если под термином «идеология» имеется в виду попытка предложить уже не лицу, а целой нации искусственно «разработанную» по специальному проекту систему идей, — это инструментализация того, что инструментализовано быть не может. Кн. Н. Трубецкой был лично не только гениальным мыслителем, но и человеком с весьма чуткой совестью, которую нельзя было надолго успокоить оглядкой на «агитационные цели», поминаемые в цитированном выше письме к Якобсону; отсюда неожиданный мучительный вопль души о «евразийском кошмаре» и о собственной несклонности «к публицистике и философствованию», который мы слышим в опять-таки цитированном выше письме к Сувчинскому от 10 марта 1928 года. (Приходится только догадываться специально о том, в какой мере православная вера Трубецкого, так живо запомнившаяся именно своей неподдельной искренностью тому же Р. Ягодичу, беззвучными, «невидимыми миру» слезами протестовала против аннексии также и вероисповедных аргументов для нужд агитационного дискурса; все-таки одно дело вести полемику против западных конфессий по мотивам религиозной убежденности, а совсем другое — потому что так «надо» ради идеократического проекта[51].)
Под конец можно в той же связи вспомнить исключительно резкую реакцию Трубецкого на сменовеховство (как бы двойник евразийства при более прямолинейной акцентировке именно политической интенции)[52], а также пассаж из его письма П. П. Сувчинскому и П. И. Савицкому от 9 сентября 1925 года:
«Мы становимся политиками и живем под знаком примата политики. Это — смерть. Вспомните, что такое мы. Мы — это особое мироощущение. Из этого мироощущения происходит особое миросозерцание. А из этого миросозерцания могут быть выведены, между прочим, и некоторые политические положения. Но только между прочим»[53].
Аверинцев Сергей Сергеевич — филолог, историк культуры, литературный переводчик, поэт. Родился в Москве в 1937 году. Работы и переводы в области античной, византийской, европейской литератур, а также по истории русской поэзии XVIII–XX веков. Профессор Московского и Венского университетов. Из последних книг: «Поэты» (1996), «„Скворешниц вольный гражданин…“ Вячеслав Иванов: путь поэта между мирами» (2001), «София — Логос. Словарь» (2001).
«Этническая данность, именовавшаяся Россией»
Книга Анны Политковской «Вторая Чеченская» (М., «Захаров», 2002) вышла незадолго до того дня, когда группа мужчин в масках и женщин в маскарадных чадрах попыталась внести режиссерские изменения в мюзикл «Норд-Ост».
Я всегда уважала мужество Политковской, но частенько пропускала очередной ее репортаж в «Новой газете» — слишком предсказуемым казалось то, что она напишет. Но мне понравилось, как она вела себя в дни захвата заложников, как таскала соки и воды несчастным людям, понравилась статья, в которой она без обычного пафоса рассказывала, как вместе с доктором Рошалем входила в пустующий вестибюль захваченного здания, не зная, чего ждать, и не особенно полагаясь на гостеприимство террористов: «Протопали до дверей не помню как. Страшно. Очень». И я устыдилась того, что часто откладывала в сторону ее статьи — результат трудных поездок, тяжелых расспросов, опасных встреч. И купила книгу, положив прочесть ее от корки до корки.
Сентябрь 1999. Начало второй Чеченской войны. Бомбежки сел и городов. Поток беженцев. Военные вертолеты кружат над колонной несчастных людей, обстреливая их.
Чеченское село Дуба-Юрт, сначала полностью разбомбленное, потом разграбленное и сожженное русскими войсками.
Концлагерь в селе Махкеты Веденского района. «Фээсбэшники» пытают чеченцев — избивают, издеваются, рвут ногти, бьют по почкам бутылками из-под пепси. Сажают зимой в ямы, наполненные водой, куда сбрасывают дымовые шашки. Пропускают ток через тело. Отдельная картинка — офицеры насилуют пленников-мужчин. Иногда отпускают — за выкуп.
Веденский район, все жители которого стали заложниками военных в масках, «голодных, злых и жестоких». Они разрушают снарядами дома, они обстреливают сельские школы. Они стреляют во все, что движется в лесу, — и потому заготовка дров для обогрева дома превращается в смертельный трюк. Жители Ведено хотели бы уехать куда угодно — но им не выдают документов, удостоверяющих личность.