– Ася! Ты уже не другая, ты опять добрая, – счастливо улыбнулась Дина.
Но Дина сама теперь была «другая», в ней чувствовалась не свойственная ей прежде жесткость – она как будто демонстрировала свое твердое решение быть счастливой и упрямо не желала заметить, что Ася добрая и очень несчастная...
Снова начали заходить гости. Первым пришел Павел Певцов – выразить соболезнование семье. Они с Диной сидели в гостиной, то и дело прерывая шепот смехом, спохватываясь, укоризненно взглядывали друг на друга и опять шептались и смеялись. Ася бродила рядом и наконец приняла постыдное решение: она спрячется в боковой комнатке рядом с прихожей и... да, подслушает! Подслушает, как они будут прощаться! И тогда все поймет!
Асе даже не было стыдно – она изо всех сил прислушивалась к тихому разговору в прихожей, пытаясь разобрать слова, – Дина явно волновалась, а Павел ее утешал.
– Договорилась водить учеников из неполных семей, где только одна взрослая карточка на семью, в бесплатную столовую, – шептала Дина. – Дают суп, свеклу и морковку, сваренные в воде... И вот теперь не знаю, как быть. После еды ребята берут миски и все хором рыгают в свои миски, получается резонанс, им это очень нравится. Ужасно! Что мне с ними делать, как ты думаешь?
Павел засмеялся и тут же спохватился, взглянул на Дину – забылся, смеяться еще нельзя...
– У некоторых народов это обязательный знак вежливости – продемонстрировать свою сытость. Не реагируй, и им быстро надоест, – отвечал Павел.
Казалось бы, Ася могла успокоиться, разговор не имел к любви никакого отношения. Она даже не расслышала, что они обращаются друг к другу на «ты». Но их тон и взгляды, перемежающийся смехом шепот и, самое главное, эта простая тема, которую они обсуждали как важную ДЛЯ ОБОИХ, – во всем этом было больше интимности, чем во флирте и даже поцелуях... Все это вдруг с ясностью показало Асе: у Павла не просто симпатия к Дине, они УЖЕ близкие люди, они УЖЕ вместе, а она отдельно... Господи, ну что можно сделать, ведь насильно мил не будешь...
Вот теперь Ася действительно стала другая – жалкая.
– Я ХУЖЕ Дины. Павел меня не полюбил, потому что я ХУЖЕ ВСЕХ...
– Ты лучше всех, – Лиля злилась и недоумевала: как можно из-за этого незначительного человека устроить такую драму!.. – А если уж тебе нужен этот заурядный человек, тогда борись за него...
– Я хуже Дины, и я хуже всех... меня никто не полюбит...
Ася смотрела как зверек, непонимающим жалобным взглядом, и какая-то в ней появилась обреченность. Ася не могла и не хотела объяснить – если бы Павел предпочел ей не Дину, а чужую девушку, она страдала бы, конечно, но не думала, что в ней имеется какой-то страшный изъян. Другая была бы ДРУГАЯ, а Дина была ПОЧТИ что она сама, ее второе «я». Дина любима, а она отвергнута, значит, ее, Асино «я», никуда не годится...
– Я возьму себя в руки, – обещала Ася, – стыдно мне так страдать из-за любви, когда рядом с нами настоящее горе... Бедный Леничка, ему кажется, что открыто горевать стыдно и недостойно взрослого мужчины... Бедный, бедный Леничка...
Действительно, Леничка внешне ничем своего горя не проявлял и держался совершенно как всегда, если не считать одного странного поступка – вывез весь тираж своей долгожданной книжки из типографии и сжег.
– Он сказал, что стихи недостаточно хороши, – объяснила Лиля.
– На самом деле другое... Не мог он видеть это свое счастье, когда отец погиб, и так погиб, ему кажется, что сейчас это стыдно, ты понимаешь?
– Не понимаю, – холодно сказала Лиля. – Он же не идиот, чтобы совершать такие экстравагантные поступки.
Ей было обидно, что она не догадалась сама, – Леничка же был ее, а не Асин. Но Ася теперь улавливала чужую боль особым чутьем страдающего человека, она была сейчас особенно открыта для чужого страдания, для всего страдания на свете.
– Если бы были похороны, он мог бы заплакать, ему стало бы легче, я знаю... – сказала Ася.
Леничка заплакал только через несколько месяцев, на Смоленском кладбище, на похоронах Блока. Леничка почти повис на решетке соседней могилы, локти торчали, как крылья, и он был как раненый ангел. Он смотрел, как опускали гроб, и он наконец-то беззвучно и сильно заплакал нестыдными слезами – об отце, о боготворимом им Блоке, о себе. Смерть отца была ЕГО горе, и все в нем болело так мучительно, словно внутри его медленно перепиливала пила. И слезы сейчас впервые приостановили эту страшную безостановочную пилу, это было не то горе, когда запираются от всех и не выходят сутками, а то, что ужасает, но, не задевая ядрышка души, прибавляет цвета жизни, помогает выйти из себя самого, приглушить собственную неотвязную боль.
Ася с Лилей скромно стояли в стороне от всех. Когда Лиля девочкой заучивала наизусть таблицу Менделеева, ей даже в голову не приходило, что Менделеев был не «таблицаменделеева – металлы и неметаллы», а человек, у которого были жена и дочь – вот она стоит, дочь Менделеева, актриса Любовь Дмитриевна Басаргина, жена Блока. Лиля цепким женским взглядом всматривалась в жену, теперь уже вдову Блока, пытаясь отыскать в грузной расплывшейся женщине следы ангела Пери и думая: на ней, такой уже непоэтической и некрасивой, навсегда флер его гения... понимает ли она, какая честь быть музой Блока, или она привыкла быть музой?..
– Взгляни на Ахматову, она держится так, будто это она вдова Блока, – прошептала Лиля. Ахматова не вызывала у Лили восхищения, ей хотелось восхищаться поэтами, но никак не поэтессами, к тому же Мэтр был бывший муж Ахматовой, и она воспринимала ее как соперницу, как, впрочем, и вообще всех женщин.
Ася, почти ослепшая от слез, посмотрела сквозь нее невидящими глазами, – ей казалось, что они хоронили поэзию, и как можно говорить сейчас о таком неважном, суетном...
Странная история произошла на выходе с кладбища: в воротах Лиля почти столкнулась с Ахматовой.
– Смотри, какая она – нельзя пройти мимо, не залюбовавшись ею... – прошептала Ася. – Говорят, что ее бабушка была княжна Ахматова...
– Князей Ахматовых в России не было, – фыркнула Лиля.
– Это одна из его любовниц... – показав на Лилю, сказал кто-то рядом, услужливо наклонившись к Ахматовой, и Ахматова взглянула на нее величественно, как королева на молочницу, словно не удостаивая любовницу своего бывшего мужа даже мимолетного любопытства. Ахматова была тонкая, черная, держалась как вдова и знаменитость, а Лиля была девочка с придуманным романом с ее бывшим мужем и никто.
«Я не любовница», – хотела сказать Лиля, и вдруг подняла голову, и, не посторонившись, метнула в нее бешеный взгляд, и та опустила глаза первой.
– Какая беда, – шептала ничего не заметившая Ася. – Я чувствую, что-то еще случится, беда никогда не приходит одна...
* * *
Как может все измениться в одно мгновение! Только что был свет, и вдруг мрак, тьма!..
Даже известие о смерти Ильи Марковича в Белой Церкви тоже была жизнь, а теперь всё, как будто из украшенной по-новогоднему комнаты вынесли блестящую елку и потушили свет...
Стихи, литературные четверги, жизнь, голодная, но прекрасная, наполненная любовью, романами и легкомысленными обсуждениями, кто в кого влюблен, – все закончилось. Закрыли занавес, прекрасное представление завершилось, декорации разбирают, актеры смывают грим...
– Это конец, – обнимая Лилю, плакала Ася. – Мы все жили в карточном домике, кто-то подул на него, и он упал... Я знаю, что это конец, больше никогда, никогда ничего не будет...
– Нет, не все, нет, не конец, – обнимая Асю, плакала Лиля. – Я знаю, что это не конец, все еще будет...
Произошло непонятное, невозможное – арестовали Мэтра. Девушки пришли, как обычно, в Дом искусств и застали там панику, растерянность, недоумение: к Мэтру приехали ночью, забрали, отвезли в тюрьму. За что, почему?.. Никаких сведений не было – говорили только, что у Мэтра при аресте в руках была «Илиада», с ней же его привезли в Чека, а потом «Илиаду» отобрали. От этого было еще страшней, – ПОЧЕМУ отобрали «Илиаду», разве это нельзя?..
Творческая интеллигенция Петрограда была расколота на два враждебных лагеря: тех, кто яростно ненавидел советскую власть и отвергал любое с ней взаимодействие, и тех, кто выступал за помощь новому режиму в культурных задачах в приемлемой для себя форме сотрудничества – работа в издательстве «Всемирная литература», в Доме искусств, преподавание... Мэтр – сотрудничал. Никто в Доме искусств не понимал, что Мэтр мог сделать власти, не за стихи же его арестовали, а кроме литературы Мэтр ничем не занимался... Студийцы испытывали изумление, смешанное со страхом, – ведь если могли так поступить с Мэтром, Поэтом (а поэт выше всех остальных людей, утверждал Мэтр), то это может произойти с каждым из них. В квартире на Надеждинской все замерло, и даже крик Фаины сменился громким театральным шепотом... Вот оно как оказалось: можно было смеяться над советской властью, как Леничка, не замечать власть, как Ася с Лилей, доброжелательно улыбаться власти, как Мирон Давидович, – и это были ИМИ ЗАДАННЫЕ отношения с властью, сводящиеся к «я тебя не трогаю, и ты меня не трогай», – но неужели власть в любой момент может САМА вступить с ними в отношения, какие захочет – ПРИЕХАТЬ НОЧЬЮ, ЗАБРАТЬ, ОТВЕЗТИ В ТЮРЬМУ, ЗА ЧТО?.. Фаина нервничала и, кажется, впервые сама точно не знала, чего хочет и как кому скомандовать. Не хотела выпускать девочек из дома, – кто знает, где эти дурочки будут болтаться и о чем болтать; не хотела, чтобы они были дома, – придут за ними, а их дома нет... и каждый час ей по-разному казалось для них безопасней.