Особым образом дело обстояло с псалмами. И не у одной Клары: большинство девочек их школы ухитрялись вкладывать прямо-таки физическую страсть в исполнение самых разных гимнов, обращенных к Создателю, а одна девочка, у которой якобы был роман с моряком-курсантом, по-настоящему плакала, когда пела:
О Вечный Отец наш! Могучей рукой
Волну усмири и дай морю покой.
Зрелище было воистину удивительное, и девочка пользовалась огромной популярностью. Кларе никогда не удавалось достичь даже близкого эффекта, но среди псалмов и у нее были свои любимые; она была отчасти неравнодушна к гимну
«Иисус, души моей любовь,
Прижми меня к своей груди…»,
разделяя неоригинальную эту слабость с доброй половиной школы, но для себя она выбрала псалом, сочиненный Дж. М. Нилом, который начинался так:
Мой золотой Иерусалим!
Ты молоко и мед,
В пределы дивные твои,
Томясь, душа зовет.
Изведать, ах! изведать бы
Твоих мирских услад,
Твоей сиянье славы,
О лучезарный град!
Эти строки, сочетаясь с мелодией, каждый раз возносили Клару к безумным, головокружительным высотам ее желаний и устремлений; совсем еще маленькой при пении этого псалма ей представлялся не город на небесах, с жемчужными воротами, хрустальными стенами и золотыми башнями, а самое что ни на есть земное воплощение рая, где в прекрасных домах жили прекрасные люди и беседовали о прекрасных вещах. Скорее всего, этот образ родился из слова «мирские», которое позже из стихов было благоразумно изъято. Кларе казалось, язык не в силах выразить страсть больше той, что звучала в сбивающейся с дыхания строчке: «Изведать, ах! изведать бы»; и восклицание «ах!», и повтор, и старинное «изведать» дышали неизбывной тягой куда-то.
Конечно, были испробованы и другие, более естественные и традиционные пути бегства в воображаемый мир: Клара читала книги, рассматривала рекламные объявления, сочиняла себе бесконечные романтические приключения; но ее детский жизненный опыт был так скуден, что не позволял отличить возможное от невозможного. А ей, даже маленькой, хотелось возможного. Жадно проглатывая бесконечные книжки о складно придуманных приключениях богатых детей на фермах, в пещерах контрабандистов или в загородных домах, она видела: это специально написано так, чтобы не слишком поверили. Книжные истории были слишком далеки от известной ей жизни, в то время как грозное напоминание о тесных вратах неизменно оставалось в силе. К тому же и в детских книжках, и в рекламных объявлениях все было чересчур гладко, а Клара, за неимением убеждений, жаждала сложностей. В то, что десятилетние дети могут ловить злодеев, сдавать их в полицию и получать в награду пони, она не верила, как не верила и в то, что в домах с постоянным горячим водоснабжением с лиц молодых мам не сходит беззаботная, горделивая и любящая улыбка. В их доме было горячее водоснабжение, но мать не улыбалась. В раззолоченном детском мирке Клара пыталась разглядеть хрупкие блики подлинной неоднозначности, уловить теплое сияние широких, полнокровных горизонтов, но тщетно; она искала недосказанности, драгоценных полутонов, возможности выбирать и отвергать, но ничего не находила. В рекламных объявлениях жизнь была лучше ее собственной, но отсутствие и порока, и добродетели делало ее безнравственной и примитивной.
Книги про детей, которым дарили пони, Клара брала в библиотеке. Дома в шкафу стояли совсем другие книги, они тоже представляли жизнь в упрощенном свете, но по-иному, более старомодно; среди них были в полном смысле слова викторианские, и по возрасту — наследие времен бабушкиного детства, — и по настрою. Кроме Клары, никто их не читал; Клара же читала их потому, что читала все подряд. Умеренность, чистоплотность, непритязательность, самоотречение и смирение проповедовались в этих книгах с восхитительной последовательностью, в истинно протестантских традициях: ни ангелочки, ни лилии не нарушали чистоты страниц. Если что и привлекало Клару, так именно безжалостная прямота, доходившая порой до того предела, за которым начинается опасная крайность; например, в одном печальном рассказе говорилось о девочке, которая целыми днями преданно ухаживала за злой мачехой, и вот однажды, когда потерялась мачехина кошка, девочка выбежала ее искать в одной ночной рубашке, заболела воспалением легких и умерла. Но больше всего Кларе нравилась книга под названием «Золотые окошки» — школьная награда матери. Это был сборник басен, большинство из которых вели к общеизвестным выводам. Одна из них так и называлась: «Золотые окошки», и в ней рассказывалась не лишенная очарования история о мальчике, который бродил по холмам и увидел вдалеке дом с окнами из золота. Он решил добраться до этого чудесного дома, но так и не нашел его. Огорченный, мальчик двинулся в обратный путь и, лишь подходя к калитке, понял, что дом, который он искал, — его собственный, а окошки в нем позолотило заходящее солнце. Мораль здесь, надо полагать, заключалась в следующем: красоту нужно видеть в том, что имеешь, а не искать неизвестно где; но к этому неизбежно примешивалась уже не сказочная грусть — ведь золотые окна угасли, да и живущим внутри людям никогда их такими не увидеть. Был еще рассказ о слепой матери, чей сын не вернулся с поля боя; узнав об этом, рыдающая женщина спрашивала вернувшихся воинов, не случалось ли им видеть ее убитого сына — прекрасного юношу, одетого в искусно вышитые шелковые одежды; но воины отвечали: нет, мы не видели юноши, но мы видели могучего бородатого мужчину, он лежал убитый, и вместо пояса у него были повязаны странные одежды, ветхие, выгоревшие и изорванные, которые когда-то были расшиты цветами. Клара этот рассказ не понимала, но догадывалась: речь в нем идет о чем-то на порядок выше, чем сентиментальность. Однако интереснее всего был рассказ «Два сорняка». В нем говорилось о том, как два сорняка росли на берегу реки; один берег силы, чтобы прожить подольше, и поэтому был приземистым, худосочным и бурым, а другой изо всех сил тянулся вверх и рос, пышно зеленея. Летом, как водится в баснях, они стали укорять друг друга: низкий называл высокого собрата честолюбцем и помпезным транжирой, а тот обзывал его жалким скрягой. В конце лета мимо шла красивая девушка; она увидела высокое растение, сорвала его и приколола к платью, где сорняк до вечера пламенел своими алыми соцветиями и умер счастливым. Тот, что остался на берегу, увидел все это, рассмеялся и подумал, что уж он-то доживет до следующего лета. Так и случилось.
Интересно, что басня не вела к однозначному выводу. По всем законам жанра, смерть большого растения должна была утверждать праведность жизни маленького, точно так же как страдания стрекозы утверждают праведность муравья, но этого почему-то не получалось. Получалось, что можно выбирать. Рассказ не то чтобы открыто провозглашал, будто расточительная красота и наслаждение жизнью стоят самой жизни, но все-таки намекал, что такое возможно, и одного признания этой возможности Кларе было более чем достаточно. Перечитывая басню, она каждый раз испытывала новое потрясение от того, как в знакомом сюжете, рассказанном знакомыми словами, открывалось и высвечивалось что-то новое. Здесь, под коленкоровой обложкой с золотыми буквами, такой подарок был поистине роскошью.
В одиннадцать лет Клара, вслед за братом Аланом, получила право учиться в классической школе. Миссис Моэм была категорически против подобных школ, поскольку там нужна дорогая форма, но, к счастью, общественное и финансовое положение семьи помешало найти обоснованный повод для отказа; миссис Моэм достаточно часто поступала необоснованно, но делать это на виду у всей округи все же не хотела, так что ее скупость и врожденное недоверие к образованию отразились лишь на выборе школы, самой захудалой — под тем предлогом, что автобус обойдется дешевле. Школа «Баттерсби» располагалась в большом, мрачном и каком-то уродливом здании на внешней границе одного из тех районов, что кольцом окружают центр почти любого города и представляют собой серые, обезлюдевшие, заброшенные кварталы — следы былого богатства; зажиточные семьи давно покинули большие, не лишенные достоинства дома с террасами, и теперь в них селились только те, кому другое жилье было не по карману. Разве что случайно кто-то «из благородных» застревал здесь, угрюмо доживая свой век; однажды ветхая, скрюченная и неопрятная старуха обратилась к шедшей по улице Кларе и голосом, исполненным изысканности и безумия, стала говорить, что вот было время, когда обитатели этих кварталов ходили, высоко подняв голову. Но беседы не вышло: Клара — маленькая, в сбившихся гольфах — не поняла, чего от нее хотят.
Захудалый район и мрачное, запущенное школьное здание Клару не пугали. Наоборот, школа вызывала у нее бесконечный восторг, ей нравилось именно то, за что обычные люди школы как раз не любят. Нравилось здание — огромное, стылое и неуютное, словно ангар; и стены коридоров — снизу, по плечо, темно-зеленые, а выше бледно-салатные; и длинные, чуть теплые батареи, и измазанные мелом гулкие доски, и высокие немытые окна. Ей нравились раздевалки и шкафчики, и сам казенный дух, и бесконечные ряды умывальников и кабинок в туалетах, и питьевые фонтанчики на каждом углу. Нравилось, что школа одиноко высится посреди обширного глинистого пустыря, покрытого где травой, где асфальтом: упавшая во время войны бомба разрушила часовню по соседству, место заровняли, и оно незаметно превратилось в часть школьной территории. Пустырь был открыт со всех сторон; пронизывающий ветер, казалось, не стихал здесь никогда, он превращал девчоночьи руки и коленки в красно-синие ледышки и, стоило школьницам выйти за порог, срывал с голов форменные береты. Но Кларе нравилось все, даже холод, лишь бы не теснота, не зажатость, не бездушный уют; она любила безымянную толпу в школьном гардеробе, несущую на подошвах грязь с улицы, оставляющую волосины на стенках раковин; любила за то, что в этой толпе все безымянны, что это не мать, не Алан и не Артур. Дом и домашние ввергали Клару в ужас, но они же и придавали сил, при всем ее стремлении к безликому размаху.