А немного спустя Хартли словно сама пришла мне на помощь. Я увидел ее кроткое, бледное, несчастное лицо и ощутил нездешний покой, словно на меня повеяло ее присутствием. Я понял, что, прежде чем выступить в открытую, должен снова с ней поговорить, по возможности даже не один раз. Первым моим побуждением было сейчас же пойти в этот отвратный коттедж и увести ее. (Возможно, этого в конце концов и не избежать.) Но конечно же, ее нужно подготовить. Если дело дойдет до увода, нельзя допустить никакой промашки, никакой ошибки. Столько всего произошло в моем сознании, о чем она и не догадывается. Нужно дать ей понять, какую роль во всем этом играю я сам. Сейчас ни к чему искать с ней новых свиданий в деревне — она будет так расстроена и испугана, что и слушать толком не сможет. Все самое главное нужно объяснить ей в письме. Ведь, по моим предположениям, она, еще не зная моих намерений, больше всего боится собственного сердца. Откуда ей знать, нет ли у меня любовных отношений с какой-нибудь другой женщиной. Она, несомненно, настрадалась от раскаяния и тайной скорби по старой любви, так неразумно отвергнутой. Однако теперь я прозревал и ее другие, более конкретные, страхи, и во мне закипал расслабляющий тревожный гнев на ничтожного ревнивца, что сидит у окна с биноклем, поджидая ее возвращения домой. Скоро я пришел к выводу — и сразу ощутил от этого облегчение, — что нужно просто написать ей длинное письмо, потом дать ей время вникнуть в него, откликнуться и тогда уже… Понемногу оправляясь от смятения и страха, я с облегчением думал, что особой спешки нет, что сегодня мне не нужно подниматься к ее жилищу и решать, какой тактики держаться с ревнивым самодуром. Оставалось придумать, как передать ей письмо, но эта проблема не была неразрешимой, более того — кое-какие планы на этот счет у меня уже имелись.
Я закусил мясными консервами с красной капустой и маринованными орехами, доел остатки кураги и сыра. Ни хлеба, ни масла, ни молока в доме не было — утром я так бесновался, что и не вспомнил о покупках. Потом я отдохнул. Потом посидел над этим дневником, подгоняя его к сегодняшнему дню. Потом написал письмо Хартли, текст которого приведу немного ниже. Потом выстирал изрядную порцию белья и разложил сушить на солнце. Потом выкупался со ступеней у башни. Потом посидел возле башни, глядя, как предвечернее солнце разбрасывает густые черные тени позади круглых камней Вороновой бухты. Потом, увидев в отдалении каких-то туристов и вспомнив, что сижу голый, оделся и вернулся домой, прихватив по дороге высохшую стирку. А затем достал снимки Хартли, которые привез из Лондона, уселся в свое каменное кресло возле каменного корытца и стал медленно перебирать их, внимательно разглядывая.
На некоторых карточках мы сняты вместе. Кто же нас снимал? Не помню. С пожелтевшей, загнувшейся по краям бумаги, из безгрешного мира, смотрели на меня ясные, еще не оформившиеся юные лица. То был неоскверненный мир, мир поистине простых и чистых радостей, счастливый мир, поскольку моя вера в нее была безгранична и поскольку мы в своем детском старомодном целомудрии еще не помышляли о физической близости. В этом мы, по-моему, были счастливее нынешних детей. Свет чистой любви и чистой романтики озарял наши дни, проведенные вместе, наши ночи, проведенные врозь. Я вовсе не идеализирую некую выдуманную Аркадию. Мы были невинными детьми в невинном мире, мы любили своих родителей и своих наставников и слушались их. Муки жизненного пути еще ждали нас впереди — страшные минуты выбора, неизбежные преступления. Мы были вольны любить.
Когда же наступило начало конца? Пожалуй, когда я сбежал в Лондон. Но и после этого наша любовь еще длилась. И я до последней минуты все так же верил Хартли. Сколько времени, в какой мере она меня обманывала? Может быть, моя эгоистичная потребность в ней была так велика, что усомниться в утолении этой жажды мне не приходило в голову. И, вспоминая эту жажду, я подумал еще и о том, как надежно Хартли в те годы защищала меня от Джеймса. Сейчас мне показалось странным, что они, в сущности, ничего друг о друге не знали. С Хартли я почти не говорил о Джеймсе, а с Джеймсом о Хартли и подавно. Она и не знала, как стойко ее любовь защищала меня от крушения моей гордости и самолюбия.
Приведу теперь письмо к Хартли, которое я написал с твердым намерением как-нибудь да передать ей на следующий день.
«Дорогая моя Хартли, родная моя, я тебя люблю и хочу, чтобы ты была со мной. Для этого я и пишу. Но сначала я должен кое-что сказать тебе, кое-что объяснить. Случайность, которая вернула мне тебя, ворвалась в мою жизнь, как буря. Столько всего нужно сказать, чего ты не знаешь. Тебе могло показаться, что я теперь принадлежу к другому миру, к «широкому миру», о котором тебе ничего не известно, и что в этом мире у меня много друзей, много непонятных тебе отношений. Это не так. В каком-то смысле моя жизнь в театре представляется мне теперь сном, а прежние дни с тобой — единственной реальностью. У меня очень мало друзей и никаких «любовных уз», я один и свободен. Вот этого я и не сумел тебе толком объяснить во время наших встреч в деревне. Я сделал блестящую карьеру, но жизнь у меня была пустая. Вот к чему все свелось. О женитьбе я никогда и не думал, потому что знал: есть только одна женщина, на которой я хотел бы и мог бы жениться. Хартли, подумай об этом, поверь этому. Я тебя ждал, хотя не смел надеяться, что когда-нибудь еще тебя увижу. И вот теперь, спасаясь от мирской суеты, я бежал к морю и нашел тебя. И я люблю тебя, как любил всегда, старая моя любовь живет и трепещет каждым нервом, каждым побегом и стебельком. Конечно, я уже немолод, и в этом смысле это любовь другого человека, а все-таки это та же любовь. Она сохранилась неизменной, она сопровождала меня всю жизнь и вот каким-то чудом уцелела. О моя милая, сколько было дней и ночей, о которых ты не знала, когда, может быть, думала, что я далеко в моем «широком мире», а я сидел один в тоске и думал о тебе, вспоминал тебя, терзался вопросом, где ты. Как это может быть, чтобы люди исчезали и мы не знали, где они? Хартли, ты всегда была мне нужна, нужна и сейчас.
Я узнал — не спрашивай как, но узнал наверняка, что ты очень несчастлива в браке. Я знаю, что ты живешь с человеком деспотичным, может быть, жестоким. Я все думаю, сколько же раз за прошедшие годы ты мечтала стать свободной, а потом, сломленная, отчаявшаяся, оставалась в плену, потому что уйти было некуда. Хартли, сейчас я предлагаю тебе мой дом, мое имя и преданность до гроба. Я все еще жду тебя, единственная моя любовь. Неужели ты не придешь ко мне, не останешься со мной на оставшиеся нам годы? Хартли, я мог бы дать тебе столько счастья! Я это знаю, но хочу сказать и другое. Если б я думал, что ты счастлива и так, счастлива в браке, я бы и не вздумал докучать тебе признаниями в моей затянувшейся любви, я бы нес свою любовь молча, возможно, и скрывал бы ее, возможно, уехал бы. Я подозреваю — прости мне такую догадку, — что тебя не раз мучили сожаления, когда ты думала о том, какой «интересной жизнью» я живу и как безвозвратно ты меня потеряла. Но если б я думал, что, несмотря на это, ты хоть в какой-то мере довольна своей жизнью, хоть притерпелась, — я не стал бы вторгаться, посмотрел бы на тебя издали и отвернулся. Но зная, как глубоко ты несчастна, я не могу и не хочу пройти мимо. Разве при моей любви к тебе я могу допустить, чтобы ты и дальше так страдала? Хартли, ты придешь ко мне, ты не можешь не прийти туда, где должна бы была пройти вся твоя жизнь.
Не пугайся, не мучайся над тем, как отнестись к этому письму. Пока можешь даже не отвечать на него, я просто хотел тебе сказать о своей любви и готовности. Тебе самой решать, когда и как ты отзовешься. Я и не жду, что ты завтра же ко мне прибежишь. Но когда все обдумаешь, когда свыкнешься с мыслью, что возвращаешься ко мне, именно возвращаешься, тогда, может быть, ты подумаешь и о том, как это осуществить. И тогда мы будем готовы поговорить и уж придумаем, как это устроить. Будем продвигаться не спеша, шаг за шагом. Когда ты подашь мне знак, что готова разрешить мне до конца дней о тебе заботиться, тогда я решу, что нам делать, и в любую минуту, по твоему желанию, возьму все на себя. Не бойся, моя Хартли, все будет хорошо, вот увидишь, все будет хорошо.
День, два или несколько дней, как захочешь, ты просто думай о том, что я тебе сказал. А потом, когда захочешь, напиши мне письмо и пошли по почте. Так будет лучше всего. Не терзайся, не бойся. Я найду способ связаться с тобой. Я буду любить тебя и лелеять и сделаю все, чтобы наконец-то дать тебе счастье.
Твой всегда, теперь, как и прежде, и во все эти годы верный
Чарльз.
P.S. Приди ко мне так или иначе, конечно, без всяких условий, позволь мне только помочь тебе, служить тебе, а ты уж сама решишь, где и как захочешь жить дальше».
Я написал это письмо быстро, страстно, без помарок. Перечитав его, чуть не поддался соблазну кое-что изменить, потому что местами оно звучало — ну, скажем, немного самовлюбленно, немного напыщенно, немного театрально, что ли. А потом решил — нет, это мой голос, пусть она его услышит. Едва ли, читая это письмо, она будет настроена критически. Если я стану улучшать его и отделывать, оно, чего доброго, покажется неискренним и потеряет свою силу. А что до эгоцентризма, то, конечно же, я эгоцентрик. И пусть она не сомневается, что я пекусь и о своих интересах, а не только о ней, из чистого альтруизма! Пусть знает, что может, обретя свободу, дать мне счастье.