Вернувшись в мастерскую, он натянул на подрамник новый холст.
На осеннем вернисаже в галерее Гельмана был выставлен его пейзаж «Рассвет». На аукционе он ушел за двадцать тысяч долларов. Потом были картины «Осень», «Первый снег», «Вешние воды», «Весна». «Весну» купил музей Гугенхейма. Критики писали о неожиданном превращении мрачноватого авангардиста в поразительного, тончайшего реалиста, продолжившего традиции Левитана и Саврасова на новом уровне.
О той давней памятной ночи Максим однажды рассказал мне сам, под настроение, в своей мастерской возле Курского вокзала. Знакомы мы были давно, но встречались нечасто. А тут случайно столкнулись на Тверской, зашли к нему, выпили молодого божоле, которое он привез из Франции. Рассказывал он с легкой иронией, как бы посмеиваясь над собой. А закончил серьезно:
— Я тогда понял самое главное.
— Что?
— Бог есть.
Утром, когда греет, но еще не припекает щедрое кубанское солнце, хорошо лежать в куцей тени акаций в лесопосадке и бездумно следить за прихотливым полетом стрекоз. Высокое чистое небо, бездонная тишина, обволакивающая лень июньского дня. Лишь поскрипывают кузнечики, да на далеком разъезде изредка громыхают вагонные сцепки. И огромная жизнь впереди. Она только-только надкушена, с самого краешка.
Детство. Счастье.
Но всегда чего-то не хватает для полного счастья. В то утро все настроение мне портит вид узкой и бесконечно длинной делянки с невысокими всходами кукурузы. Ширина делянки — десять метров, длина — сто. Десять соток. По столько нарезали семьям учителей поселковой школы. (Мы тогда жили в поселке Энем под Краснодаром.) Землю дали километрах в пяти от школы, за шоссе и железной дорогой, в безводной степи. Но никто не отказался. Ни пожилой директор школы, ни молоденькие выпускницы педагогического института. Время было голодное, всего года три назад отменили карточки, магазины пустые, на краснодарских рынках цены кусаются. А земля, даже такая, все-таки позволяла выжить. Весной вскладчину нанимали трактор, потом всем семейством выходили на свои сотки. Сажали картошку. Без полива она получалась мелкая даже на кубанских черноземах. Отец переключился на кукурузу, она хорошо росла и без воды и не требовала окучиваний. Но полоть все-таки приходилось — в июне, когда в междурядьях начинали лезть сорняки.
И вот рано утром, по холодку, мы отправляемся в поле. Впереди энергично вышагивает отец с тяжелой тяпкой на плече, как с ружьем. Я еле поспеваю за ним. У меня на плече тоже тяпка, полегче, и холщовая торба с двумя бутербродами из кукурузных лепешек с маргарином и трофейная немецкая фляжка с водой. Отец большой, грузный, в соломенной шляпе. Я никак не воспринимаю его возраст. Он взрослый. Для двенадцатилетнего мальчишки все взрослые — это взрослые, вот и все. И только сейчас, посчитав, я понимаю, что ему сорок лет. Всего сорок. Господи, сегодня я на тридцать лет старше его, тогдашнего! Он лишь изредка оглядывается, чтобы убедиться, что я не отстал, снисходительно подбадривает: «Шагай, шагай!»
Первое время, переехав к отцу (мать отправила, потому что я стал отбиваться от рук), я часто ловил на себе его разочарованный взгляд и не понимал, что он означает, пока случайно не услышал его разговор с мачехой. «В кого он такой? — недоумевал отец. — Не нашей породы, не казацкой». Он был потомственный кубанский казак, почему-то очень этим гордился и расстраивался, что я росточком не вышел. «Да ладно тебе, — успокаивала мачеха. — Еще подрастет. Вспомни, каким был Юрий. Тоже маленьким. А потом вытянулся».
Юрий — мой брат, старше меня на восемь лет. При разводе нас поделили, меня забрала мать, он остался с отцом. Как это часто бывает, он обладал всеми достоинствами, каких я был лишен: школу окончил с золотой медалью, Московский энергетический институт с красным дипломом, самостоятельно выучил английский язык. А я и учился из-под палки, и интереса ни к чему не проявлял. Отец пытался зарядить меня своей кипучей энергией, но ничего не получалось, он констатировал с насмешливой снисходительностью: «Размазня!»
И вот мы на месте. Отец сразу берется за тяпку. Она так и сверкает на солнце, с размаху врезается в потрескавшуюся от жары земляную корку, рубит хилые сорняки, выворачивает наружу жирный чернозем. Пройдя рядков пять, командует:
— Теперь давай ты!
Тяпка у меня полегче, силенок поменьше, но я стараюсь, чтобы получалось, как у отца. Он подбадривает:
— Глубже, глубже! Сорняк всю кукурузу заглушит, останемся без урожая!
Снова берется за тяпку. Вместе проходим пару рядков. Он спрашивает:
— Понял, как надо?
— Понял.
— Действуй!
Вскидывает тяпку на плечо, как ружье, и уходит, оставляя меня наедине с десятью сотками кукурузы. Некоторое время я продолжаю прополку. Когда его фигура окончательно скрывается из вида, швыряю тяпку и валюсь на траву в лесопосадке. Не потому что устал. Просто кажется несуразным, глубинно неправильным тратить это летнее утро на скучную и утомительную работу. Нет, я понимаю, что работа нужна, что я ее сделаю, когда наполнюсь к ней ненавистью и отвращением. А пока смотрю, как летают стрекозы, и расслабленно думаю о том, бывает ли так, чтобы совпадало то, что ты любишь делать, и то, что делать нужно. А что я люблю? Читать книжки. Может это быть работой? А если может, то для кого? Для библиотекарей? Но они выдают книжки. Читают, конечно, когда в библиотеке никого нет. Но это не совсем то. А что то? Лишь через много лет я пойму, что такое занятие есть. Писать книжки.
Через час или полтора нехотя поднимаюсь и берусь за работу. Сначала делаю так, как показал отец. Ну, не совсем так. Рыхлю землю на половину тяпки. Потом решаю, что и этого много, перехожу на четвертушку. При взгляде на конец делянки берет тоска, конца не видно. Через десяток рядков совершенствую процесс: волоку за собой тяпку, углом, как маленький плуг. Корка рыхлится, сорняки срезаются, чего еще надо? Дело идет веселей. Потом по междурядьям уже не хожу, а бегаю. Солнце палит нещадно, пот засыхает на губах соленой коркой. Часа через два я на половине делянки. Прерываюсь на обед, заслужил. Еще часа три беготни, и вот он — конец. Неужели конец? Ай да я. Но домой идти рано — будет выглядеть подозрительно, поэтому до сумерек прохлаждаюсь в лесопосадке.
Дома отец спрашивает:
— Много сделал?
— Все.
— Все? Что-то не верится. Как это ты успел?
Я молча пожимаю плечами. Утром отец говорит:
— Пойдем посмотрим на твою работу.
Идем. Смотрит, ковыряет мои рядки ботинком. Раздражен, раздосадован:
— Это работа? Бракодел ты, сынок! (Слово «халтура» тогда еще не знали.) Так я тебя учил? Смотри, как надо! — Он тащит меня на соседнюю делянку молодых учительниц. — Молодые девушки, а понимают, что работают для себя!
Я молчу. А про себя думаю: заставит переделывать — сбегу из дома. Он то ли почувствовал мое озлобление, то ли решил, что все слова бесполезны. Только махнул рукой:
— Твой прапрадед, полковник Афанасий Левашов, Переяславскую Раду с Богданом Хмельницким подписывал, а ты…
Повернулся и зашагал к дому, оставив меня размышлять, какая связь между Переяславской Радой и прополкой кукурузы. Эту фразу он позже повторял не раз, и так меня ею достал, что однажды в Ленинграде я потратил полдня и заполучил в публичке копию этой самой Переяславской Рады. Никакого полковника Афанасия Левашова там и близко не было.
Но самое интересное происходит в конце августа, когда мы всем семейством идем убирать урожай — ломать кукурузу. И что же видим? На первом десятке рядков, которые полол отец, сорняков почти нет, кукуруза стоит в мой невеликий рост. Зато там, где поработал я, из-за сорняков не видно земли, зато кукуруза — метра под два, початки крупные, полновесные, как на подбор.
— Если правильно полоть, сорняков никогда не бывает, — наставительно говорит отец.
— А будыли хилые. И початки мелкие.
— Ну, это может быть от разных причин. Например, когда пахали, конский навоз удобрил землю, вот кукуруза и вымахала.
— Пахали трактором, — напоминаю я.
В нашу агрономическую беседу вмешиваются молодые учительницы, соседки по делянке:
— Ой, Владимир Иванович, какая у вас замечательная кукуруза! Не сравнить с нашей. Как она у вас получилась? Поделитесь секретом!
— Да вот, получилась, — неопределенно отзывается отец.
— Нужно правильно подбирать семена, — приходит ему на выручку мачеха, преподававшая биологию. — Мы предпочитаем лиминг. Это старый сорт, в последнее время улучшенный. Говорят, хорош Интекрас и Краснодарский сахарный. Но мы не пробовали, нас и этот устраивает.
— А мы, дуры, что купили на базаре, то и посадили.