Он научился смеяться над собой, как бы просматривая в замедленном темпе фильм о самом себе. «Как так можно, — говорил он, — провести всю жизнь меняя иглу на сампан и остаться до такой степени домоседом? Вчера вечером у этого бедного Асасяна был весьма удивленный вид, когда он заметил меня в холле спорящим со всей этой сволочью в тюрбанах, которая собиралась выбросить меня прочь. И впрямь, надо же было додуматься забраться в эту навозную кучу для туристов, приезжающих на неделю и мечтающих как можно скорее отсюда выбраться; и то, что я попался в эту сеть, конечно же его чрезвычайно удивили, а его пучеглазие из-за толстых стекол очков казалось еще более сильным и придавало ему полунасмешливый-полутрагический вид, и видно было, как его подбородок подергивается, как будто он вот-вот разрыдается. Он предпочел меня узнать и выкрикнул мое имя. Да и я тоже был удивлен не меньше, когда увидел его здесь. Он, воплощенный ум, персонифицированное знание, утонченность, и вдруг превратился в мелкого клерка при этом их новом караван-сарае. А мои претензии получить комнату по предъявлении лишь собственной физиономии, вероятно, были абсолютно нереальными и анахроничными и, полностью согласен, от начала до конца неуместными в этом новом «климате», перед лицом этих «новых гостиничных структур». Мы с ним смотрели друг на друга, как две спасшиеся жертвы страшного кораблекрушения или как два чудом уцелевших представителя на сто процентов разрушенного мира, которые вдруг встретились на уголке каким-то чудом сохранившейся земли и не знают ни что сказать друг другу, ни к какому виду живых существ себя причислить.
Да, странная мысль выбрать это место. Ретна хотела сюда приехать, и ее можно понять. А я, я схватил на лету этот мяч, потому что это оказалось лучшим средством, чтобы убежать от Дории, от ее Уго, а вместе с ними и от их дурацких проектов. Важно было уехать куда угодно, но только не оставаться в Монтрё, не позволить загнать себя в угол. Однако назначить это египетское свидание, выбрать это место, где мне никогда не нравилось, где все и всегда шло плохо, где я уже чуть было однажды не остался заживо погребенным в подземелье посреди огромных базальтовых чанов для их мумифицированных быков… погребенным из-за отключившегося тока… — тут я, можно сказать, искушаю дьявола. Вообразить такое невозможно. И я тоже не представлял себе ничего подобного… подобного приобщения к мраку… того голода, который начал глодать меня изнутри… Того холода, который постепенно стал в меня проникать, хотя снаружи воздух был просто раскален… И странные потрескивания над головой, так что казалось, что свод опускается и вот-вот меня медленно раздавит… и я уже больше никогда не увижу света… не хватало воздуха… И вдруг… вдруг голоса, фонари в глубине туннеля… а я был не в состоянии подняться, придавленный к земле всем грузом мрака… Не похоже ли это на инфаркт?
В сущности, говорил себе Арам, я всегда ненавидел все это. Отнюдь не здешний народ, который я даже люблю… Однако он проходит передо мной слишком быстро, и мне никогда не удается уловить выражение лица, понять жест, угадать намерение. Ненавидел же я алчность старых восторженных детей, каковыми здесь являются туристы, которых тащат к достопримечательностям импровизированные археологи либо ясновидцы и которых нещадно кусают набрасывающиеся только на иностранцев мухи. Откровенно ненавидел этих так называемых путешественников, устремляющихся к бидонвилям и исподтишка бросающих взгляды в сторону мерзких лачуг, словно в ожидании, что те вот-вот раскроют перед ними мир чудес, мир редких и удивительных радостей.
Но не меньше я ненавидел и лишенные смысла, поставленные на берегу реки огромные строения, в которых спешащие отбыть восвояси туристы скапливаются, безуспешно выискивая хоть какое-нибудь уединенное местечко. Столь же анахроничные, даже в своем новом стеклометаллическом варианте, как и старый «Шеферд», музей былых времен, ставший жертвой революции. Если бы толпа подожгла также и «Каир-Ласнер-Эггер», то я не сидел бы сейчас здесь и не раздумывал над вопросом, почему не предложил Ретне скорее Стамбул или Каппадоче, на которые она согласилась бы с таким же успехом. Как будто кто-то тянул меня за язык: какой-то импульс, отвергший все предзнаменования. Единственное, что имело для меня значение, — это чтобы она не сказала «нет». Словно сама моя жизнь висела на волоске. У нас не было времени обсуждать. Мы могли только обговорить некоторые моменты путешествия и обменяться некоторыми сведениями. Она дала мне свои координаты на Родосе, а я свои — здесь, в этом отеле, который в момент смерти Тобиаса еще считался жемчужиной европейского гостиничного предпринимательства на всем Ближнем Востоке. Мы уже прощались и совсем не думали о том, чтобы пересмотреть проект, который нес нам счастье. Ретна будет здесь через три дня. Зачем искушать случай, который хочет, чтобы мы соединились здесь? Зачем позволять дурному настроению делать чудо менее убедительным?»
Что-то висело в воздухе. Рыжеватый туман. Всепроникающая пыль: испарения лагуны и соседство пустыни хотят напомнить о неправдоподобии жизни. Плодородная борозда в окружении смерти. — Эту пелену они относят на счет высотной плотины и огромного водохранилища, — через несколько дней Арам попытается взглянуть на этот труд гигантов глазами Ретны, взглянуть и соединить со счастьем присутствия здесь вместе с ней, разделить с ней ее энтузиазм, ее любознательность…
Только как можно взваливать вину за что бы то ни было на водоем? Когда приезжаешь сюда прямо с берегов Женевского озера, абсурдность этой идеи бросается в глаза. Каким образом то, что должно нести с собой жизнь, нести влагу изобилия, может наносить вред климату, обесцвечивать то, что здесь является главным символом, богом, утверждающим свою солнечную прерогативу? Вот так, чтобы сделать зло, вместе объединяются крайности: свет тускнеет и от сухости почвы, и от того, что должно нести с собой плодородие; от того, что поддерживает жизнь, и от пустыни и песков, ее отрицающих.
Они говорят, что климат теперь уж не тот. Появившаяся влажность поражает камни династий и богов — маску вечного на преходящем — той же проказой, что и арку Тита или ступени веронских амфитеатров. Туман иногда размывает контуры, как на плохой олеографии: «Фелюги на Ниле в момент заката». На ней почти различаешь облака или начинаешь думать, что можно их увидеть. И хочется провести тряпкой по этому небу, чтобы сделать ясным зеркало Клеопатры, видение единого Эхнатона.[70] И еще хочется устранить все эти оглушительные шумы, наступающие на фасады, клаксоны и крики, тарахтение обезумевших автобусов, визг шин — всю эту неистовую панику, пронзающую струи фонтанов и серую листву. Да, хотелось бы прогнать все это, как дурной сон, и обрести, как в старых мудрых сказках, темный лабиринт ароматов и пряностей, милую старую груду отбросов, высматриваемую сверху хищными птицами. Эту картину можно толковать по-разному. Режимы меняются, а они, хищники, продолжают летать над этим охотничьим угодьем, которое им гарантировано благодаря нерадению богов и лености людей.
С Арамом, естественно, могло случиться все, что угодно, но только не такое: чтобы какой-то негр с приплюснутой физиономией, обвешанный, как адмирал, галунами, вдруг ответил ему, будто на названное им имя «не зарезервировано» никакой комнаты, что ни один замок не соответствует предъявленному им ключу и, наконец, что ему следует немедленно удалиться.
Могло случиться все, что угодно, но только не это. Подобный ответ был настолько невероятен, что он чуть не бросился на портье, но тут же оказался в кольце полдюжины других разных носильщиков и лифтеров, пришедших на помощь задетому им товарищу. Мгновенно поднялась суматоха, прямо настоящая стычка, и его оттеснили в вестибюль. Ни один из европейцев, оказавшихся свидетелями сцены, не обнаружил намерения прийти ему на помощь или заступиться за него словом, проявив, напротив, неодобрение поведением одного из своих собратьев, оказавшегося в такой неприятной ситуации и на их глазах впавшего в такую крайность — с апломбом требовать предоставления ему номера, который не был заказан по крайней мере тремя месяцами раньше. В подобном отсутствии солидарности можно было обнаружить упадок западных ценностей. В этом климате всеобщего отступления и в духе героической согласованности действий, решительно сделав выбор в пользу тактики спасайся-кто-может и нежелания оказаться вовлеченным — to be involved — в подобные истории, все эти несчастные осознавали, что единственное достоинство, на которое они могут претендовать, это не быть здесь, не присутствовать.
Если бы нечто подобное случилось в Нью-Йорке или Токио, в холле «Мериса» или «Кинг Девида», то в этом пункте накала страстей все закончилось бы либо спокойным удалением, либо изгнанием с рукоприкладством и передачей бунтаря на попечение полиции. Однако в сказках у случая есть добрый гений, особенно на Востоке.