Надо же, работать в этакую жарищу, вот первое, что сказал нам Арвид, показывая на четверых потных, дочерна загорелых работяг. Трое из них курили и о чем-то разговаривали между собой, а четвертый сидел в такой специальной машине, у которой на стреле подвешен на двух тросах здоровенный ржаво-бурый чугунный шар, до сих пор я видела подобные штуковины только в старых комиксах про Утенка Доналда. Ух ты! — сказали мы и замолчали, так нас заворожила эта машина из комиксов, мы стояли и смотрели во все глаза, а работяга в кабине взялся за тонкие рычаги с черными набалдашниками, шар несколько раз качнулся взад-вперед, все выше и все быстрее взлетая в воздух, и вот уже с колоссальной силой долбанул по стене дома — цементные блоки расселись, как кубики «Лего», и обрушились наземь, подняв тучи песка и серовато-белой пыли. Я облокотилась на обжигающе-горячее седло велосипеда и показала на перекрученные бурые прутья арматуры, торчащие из обломков стены, на их концах виднелись где маленькие, где большие комки цемента, и они напоминали хвостовые волоски с остатками испражнений, так называемые «бубенцы», и я сказала вам об этом, ты весело фыркнул, а Юн не преминул продемонстрировать нам свою паршивую сентиментальность.
Началось с того, что, когда мы немного отъехали, я сказала, Арвид, мол, выглядел мрачноватым. Ты согласился, что он в самом деле был мрачноват. Большую часть детства он провел в доме своей старшей тетки, которая хорошо кормила его, поила и одевала, но давала слишком мало тепла, близости и любви, поэтому отношения у них были довольно натянутые, но от рождения и до девяти лет — до того дня, когда их собака опрокинула в доме непогашенную свечу и отец с матерью заживо сгорели, — он жил в каменном доме, который сносили у нас на глазах. Он редко говорит о временах, когда жил там с родителями, но, листая тогдашний фотоальбом, всегда бывает растроган, помнится, сказал ты, вот тут-то Юн разозлился на меня и вскипел, ведь я сравнила остатки Арвидова родительского дома с комьями испражнений, так он заявил.
Сперва мы подумали, что Юн шутит, но когда смекнули, что вообще-то он говорит на полном серьезе и что это просто-напросто очередная попытка выставить себя чутким и внимательным, велели ему заткнуться, а потом, у Юна, когда, прислонив велики к стене гаража, стали смывать с себя соль, я нарочно вопила погромче, чтобы разбудить Грету. Смеясь, я сказала, что вопила из-за ледяной воды, но мой смешок явно показал, что я вру, Юн обиделся и, конечно, расхотел идти с нами фотографировать, что было бы для нас не просто хорошо, но фактически доставило бы облегчение и радость, только без него не обойтись, некому держать свет, и Юн, разумеется, прекрасно это знал и использовал по полной. Он помрачнел, нахмурился, дал нам понять, что уговорить его будет чертовски трудно, хотя, разумеется, не невозможно, ведь иначе мы сядем на велики и сию же минуту укатим прочь, лишив его удовольствия услышать, как мы умоляем, упрашиваем, твердим, до чего нам хочется, чтобы он поехал с нами. Не помню, как долго мы торчали у них в саду и валандались с ним — может, полчаса, может, час. Мы, вернее ты, поскольку я видеть не могла его спектакль и поневоле держалась как бы на заднем плане, чтобы не испортить все, сказав напрямик, что́ я думаю, — ты старался умаслить его, изображая приподнятое настроение и наигранное добродушие, тут-то он и начал распространяться о том, как плохо и как трудно приходится его матери, а ты не только терпеливо его выслушал, но умудрился сделать вид, будто тебе интересно, и он начал оттаивать. Ладно, о’кей, я поеду с вами, сказал он наконец (будто делал нам большое одолжение), но к тому времени, как много раз прежде, он уже сумел погасить большую часть нашего с тобой энтузиазма и творческой радости, и сколько мы ни старались, нам так и недостало увлеченности, необходимой, чтобы сделать хорошие снимки. Юн же, наоборот, вдруг пришел в лучезарное настроение, и, когда мы добрались до мыса Мерранес, где собирались фотографировать внутренность старых немецких бункеров, именно он горел творческим вдохновением. Он, словно паразит, высасывал из нас силы, и чем больше он оживал, тем больше мы увядали, и хотя мы с тобой в то время, пожалуй, не вполне отдавали себе в этом отчет, но догадывались, чуяли, как обстоит дело, а оттого нас обуревала злость, усмирять которую было все труднее и труднее.
Когда мама получила доброе известие
Мама спала с открытым ртом, а я, ты и кое-кто из ее друзей сидели полукругом возле больничной койки, точно зубы вокруг языка. Видимо, прямо перед нашим приходом она поела, потому что тарелку еще не унесли и, несмотря на приоткрытое окно, в палате стоял слабый запах вареных сосисок, и я вдруг, как наяву, увидела связку красных сосисок, которые, словно в мультфильме, одна за другой исчезают в ее широко разинутом рте. И как в мультфильмах одни вещи с легкостью оборачиваются другими, так и здесь красные сосиски обернулись вагонами поезда, исчезающими в темном туннеле, и я совершенно неожиданно, громко и отчетливо, произнесла: «Сосисочный поезд». За долю секунды, предшествующую реакции остальных, я увидела поезд, где пассажирами были мертвые быки, лошади, коровы и овцы, битком набитые в купе без воздуха, а потом, когда заметила, что ты и все остальные в палате словно бы повернули головы на сто восемьдесят градусов (будто совы) и странно посмотрели на меня, я сообразила, что́ именно произнесла, картина пропала из головы (правда, позднее я использовала ее в рекламном ролике о вегетарианской пище), и я рассмеялась.
Находись в палате вместе со мной не вы, а какие-нибудь другие люди, они бы, вероятно, решили, что из-за ситуации с мамой я немного не в себе, потому и совершаю подобные поступки, однако в этой компании никто сентиментальностью не отличался. Сперва вы, пожалуй, немножко смешались, но затем, как мотор с тугим запуском, включился смех, и вдруг все вокруг больничной койки захохотали во все горло, отчего мама конечно же проснулась.
Едва она открыла глаза, я сразу поняла, что у нее есть хорошая новость. На меня смотрел человек веселый, куда менее перепуганный, чем до больницы; отпустив бодрое замечание насчет того, какие мы никудышные друзья, раз злорадно хохочем у ее больничной койки, она рассказала, что врачи не нашли у нее ничего страшного, что, вероятно, она плохо спала, тяжело работала, слишком мало ела и слишком увлекалась спиртным, все это вместе и вызвало нарушения зрения, рвоту, а в итоге обморок и падение со стула.
Страх, который одолевал ее вплоть до той минуты, когда врачи сообщили ей эту добрую весть, я позднее стала воспринимать как своего рода вирус, который перебирался от одного хозяина к другому, ведь скорей всего именно ее рассуждения о болезнях, которые десятки лет незаметно дремлют в организме, а потом вдруг просыпаются и за относительно короткое время губят жизнь, — именно эти ее рассуждения навели тебя на мысль, что твой биологический отец страдал таким вот серьезным наследственным заболеванием, и вскоре вдруг уже не мама, а ты изнывал от страха, что болен.
Подобное заболевание могло бы объяснить, почему твоя мать отказывается говорить тебе, кто твой отец, помнится, сказал ты. Люди, которые еще с детства или с юности знают о своих серьезных болезнях, зачастую падают духом. Одни мучаются депрессиями, страхом и иными формами психических расстройств, другие же решают, пока можно, жить на всю катушку и потому в конце концов становятся алкоголиками, наркоманами или упадочными гедонистами наихудшего пошиба. С этой, точки зрения вовсе не странно, что твоя мама считала, лучше тебе не знать, сказал ты.
И теперь ты разыскиваешь военного насильника с прибабахом, вдобавок страдающего какой-то серьезной наследственной болезнью, сказала я, а ты опять добродушно рассмеялся, как обычно, когда я в шутку фантазировала насчет того, кто был твой отец.
Когда Хлюпик смеялся, показывая на нас
Несколько недель назад, когда я, мама и мой муж ездили в Намсус, мы прогулялись вечером вдоль реки, а поскольку уже которую неделю кряду стояла жара и сушь, уровень воды был намного ниже обычного, и среди всякого мусора, за долгие годы, скопившегося на дне, я заметила старый проржавевший складной велосипед со спицами, обмотанными красной и желтой проволокой. К седлу серо-зеленым ковром цеплялась тина, и сперва мне показалось, что как раз поэтому велик напоминает утонувшую верховую лошадь, чья попона (или чепрак, или как его там) словно бы колышется от течения. Но всего полминуты спустя, когда мы стояли посредине старого дощатого моста и я, обернувшись, увидела велосипед и весь остальной пейзаж в другом ракурсе, до меня дошло, что мысль эта возникла по совершенно другой причине, а именно в связи с эпизодом, когда Хлюпик (так мы его прозвали) смеялся, показывая на нас.