Хлюпик был моложе нас всего года на два-три, но если и не умственно отсталый, то все-таки простоватый, он предпочитал водиться с ребятами на год-другой помоложе себя. Как-то раз мы с тобой шли по тому же старому дощатому мосту, по которому всего несколько недель назад проходили я, мама и мой муж, а на другом берегу, на маленькой парковке, Хлюпик и его сопливые кореша играли в рыцарей. С криками кружили на великах по площадке, каждый с палкой вместо копья, выбивая воображаемых противников из седла и сбрасывая наземь, под восторженные возгласы короля, которому служили, прекрасных дам в башнях или кого уж там они видели и слышали в своей фантазии как лицезреющих турнир. Но едва Хлюпик заметил нас, он тотчас резко нажал на тормоз, оставив на гравии темно-бурую полосу, и (первые полсекунды покачиваясь на седле) сидел с копьем наперевес, показывал на нас пальцем и хохотал во все горло. Большие глаза горели возбуждением, он смотрел то на нас, то на своих корешей, быстро, рывком поворачивая голову, отчего походил на горностая или иного хищного зверька. Жених и невеста, глядите, жених и невеста! — выкрикивал он, и я по сей день, как наяву, слышу его захлебывающийся, визгливый смех.
И тут произошло кое-что, показавшееся нам обоим довольно печальным. Ведь Хлюпиковы кореша, хоть и были года на три-четыре моложе его, уже не усматривали ничего особенно стыдного и смешного в девчонках, женихах, невестах и т. п. и, глянув на нас, недоуменно воззрились на Хлюпика, пожимая плечами и говоря «ну и что?», а в итоге все, в том числе и сам Хлюпик, вдруг (по всей видимости) подумали об одном и том же: вот и еще одно поколение зрелостью обгоняет Хлюпика.
Об этом-то мы и говорили, когда немного погодя вошли к вам на кухню и застали там Арвида, он сидел, облокотясь на стол и обхватив голову руками, так что пальцы, растопыренные, торчащие прямо вверх из непривычно всклокоченных волос, напоминали рога олененка. Арвид не сказал ни слова, но когда встал и скорее как бы скользнул, чем шагнул к тебе, лицо у него было красное и опухшее от слез, а руки он вытянул вперед, точно лунатик из комикса или зомби из второсортного фильма, мы сразу поняли, что Берит умерла. Не в пример мне, ты не заплакал, лицо у тебя окаменело, утратило всякое выражение, и секунду-другую казалось, будто думаешь ты лишь о том, как бы уклониться от Арвидовых объятий, но не вышло, он таки обнял тебя, уткнулся лицом тебе в шею, крепко стиснул и принялся покачивать из стороны в сторону, словно вы — двое усталых борцов на ринге. Только когда ты спросил, что случилось, Арвид ослабил хватку, а ты слегка извернулся, так что его руки, по-прежнему лежавшие на твоих плечах, тяжело упали вниз и на лице тотчас возникло разочарованное, почти обиженное выражение, — только тогда он рассказал, что она замертво упала в обувном магазине Уле Брююна Улсена, вероятно, отказало сердце.
В ту пору я не сообразила, но сейчас понимаю: именно кончина Берит и избавление от обязательств и ожиданий, неминуемо наступающее со смертью отца или матери, привели к тому, что в скором времени ты изменился, хотя, пожалуй, «изменился» не то слово, пожалуй, вернее будет сказать, что теперь ты оказался способен сделать выбор, какой хотел сделать давно, но, оглядываясь на Берит, на ее мысли и чувства, не мог собраться с духом и, например, переехать ко мне.
У нас в мансарде мы прожили вместе лишь несколько недель, потом ты уехал в Тронхейм, а я — в Берген, но я помню, какой взрослой чувствовала себя, когда мы, почистив зубы, ложились в постель и не трахались, или когда сидели и скучали, каждый на своем конце красновато-коричневого честерфилдовского дивана моей мамы (диван — предвкушение собственной солидности), того самого, кстати, на котором я сижу сейчас, с ноутбуком на коленях и бутылкой маминого розового вина на столике рядом, а это невольно наводит меня на мысль, что смерть отца или матери все же не делает нас такими свободными, как я только что говорила. Сидя здесь, в квартире, где перед смертью жила мама, и находясь примерно в том же положении, в какое попала она сама, когда была не намного старше, чем я сейчас, я так или иначе испытываю ощущение, будто вроде как присваиваю себе ее жизнь. Я все время называла этап, который прохожу сейчас, временем на размышление и роздыхом, однако — особо не останавливаясь на подробностях, ведь для тебя это маловажно, — могу сказать, что чувствую себя так, будто меня засасывает жизненный уклад, который она начала устанавливать после смерти папы и который я привыкла видеть лет с десяти-одиннадцати. Стало быть, Юн, пожалуй, был все-таки прав. Пожалуй, вырваться куда труднее, чем я всегда считала (жуть).
Тронхейм, 5 июля 2006 г. Ссора
Я лежу на диване, гляжу в потолок, слышу, что пришел Эгиль, надо встать, сделать вид, будто я чем-то занималась, а когда он спросит, почему я дома, а не на работе, скажу, что у меня разболелась голова или что-нибудь в таком роде; я встаю с дивана, иду на кухню, к холодильнику, открываю дверцу, сажусь на корточки, заглядываю в холодильник — со вчерашнего дня кое-что осталось, можно, пожалуй, разогреть, на обед хватит.
Привет, слышу я голос Эгиля. Привет, говорю я, слышу свой голос, звучит он устало. Ты где? — доносится до меня Эгилев вопрос, я поднимаю голову, смотрю поверх дверцы холодильника — Эгиль стоит, смотрит вниз, на меня. Вот ты где, говорит он с улыбкой. Угу, говорю я, подумала, что пора заняться обедом. Но… — начинает Эгиль, ошарашенно смотрит на меня, чуть приподнимает брови, ставит на пол кейс, плечи у него сплошь в светлых волосках. Мы же собирались пообедать в ресторане, говорит он, и я вспоминаю, что так оно и есть, смотрю на него, улыбаюсь. Да, в самом деле, говорю я, выпрямляюсь, слегка толкаю дверцу холодильника, она тихонько захлопывается, я стою и гляжу на Эгиля, а Эгиль глядит на меня, чуть покачивая головой.
Ты давно твердишь, что хочешь пообедать в ресторане, говорит Эгиль. Да-да, говорю я. Господи, говорит он, смотрит на меня и приподнимает брови, проходит секунда-другая, я смотрю на него и громко вздыхаю. Наверно, не стоит поднимать из-за этого шум, говорю я. Да я и не поднимаю шум, говорит он. Просто думаю, как ты сейчас, говорит он, смотрит на меня, опять приподнимает брови, чуть покачивает головой. Ты сама не своя, говорит он, это из-за твоей мамы? Если со мной что и не так, то, во всяком случае, не из-за нее, говорю я. Если ты расстраиваешься, что пришлось отменить бразильскую поездку, то не бери в голову, говорит он. Я могу освободить последнюю неделю в сентябре, говорит он, смотрит на меня, а я смотрю на него, проходит секунда, и вдруг во мне что-то обрывается, что-то тяжелое, падает словно лавина.
Знаешь, громко говорю я, черт побери, никогда не слыхала большей наглости! — говорю я, слышу, сколько бешенства в моем голосе, и не могу понять, откуда взялся этот бешеный голос, резко киваю Эгилю, а он немного откидывает голову назад и удивленно смотрит на меня. Что? — говорит он. Ты прямо-таки до невозможности снисходителен ко мне, говорю я, слышу свои слова и не понимаю, откуда они берутся, через меня будто говорит кто-то другой, и этот другой, говорящий через меня, взбешен, и я чувствую, что тоже прихожу в бешенство, а Эгиль стоит с растерянным видом. Господи, как прикажешь тебя понимать? — спрашивает он.
Я зла на тебя, Эгиль, говорю я. На тебя! Поездка в Бразилию тут совершенно ни при чем, а что ты вытащил ее на свет Божий, это снисходительность, говорю я. Ты вправду полагаешь, что меня так… просто ублажить? — говорю я. Вот уладится с поездкой или еще с чем-нибудь, и я вроде как сразу довольна. За кого ты, собственно, меня принимаешь? — говорю я. Я зла на тебя, Эгиль, на тебя, говорю я, слышу свои слова, и не понимаю, откуда они берутся, не понимаю, кто говорит во мне, но нервничаю, взвинчиваюсь до бешенства, в бешенстве смотрю на Эгиля, а он стоит растерянный и испуганный, спрашивает: Что-то случилось, Силье?
Да выслушай ты меня! — кричу я и слышу, что кричу. Я слушаю, говорит он. Нет, ни черта ты не слушаешь, во весь голос говорю я. «Что-то случилось?», спрашиваешь! Говорю же, я зла на тебя, говорю я, проходит секунда, а Эгиль просто стоит и серьезно смотрит на меня, потом идет ко мне, протягивает руки, хочет обнять, а во мне бушует ярость, я отпихиваю его руки. Хватит! — кричу я ему. Нечего тут играть в терапевта! — кричу я, чувствую, как глаза расширяются, от бешенства, смотрю на Эгиля большими, свирепыми глазами, а Эгиль испуганно смотрит на меня. Я не играю в терапевта, я просто хочу… — говорит он и умолкает, только смотрит на меня.
Просто хочешь чего? — во весь голос говорю я. Ты хочешь, чтобы я смотрела на себя как на истеричку, которую необходимо утешить и успокоить, говорю я. Хочешь отвлечь внимание от себя самого и от того, что фактически ты способен булыжник довести до белого каления, говорю я, слышу свои слова, слышу, как правдиво они звучат, слышу, насколько правдивое произвожу впечатление, но не понимаю, откуда все это берется, просто берется, и всё.