Для него это была куча денег; мне кажется, ему хватило бы их для удовлетворения того, что мы называем личными потребностями, года на два: изредка — перронный билет, пакетик мятных леденцов; десять пфеннигов нищему; Лео не нуждался даже в спичках и, если он покупал коробок, чтобы при случае дать прикурить кому-нибудь из вышестоящих, ему хватало этого коробка на год, и потом, сколько бы он ни таскал его в кармане, коробок казался совсем новеньким. Конечно, и ему не обойтись без парикмахерской, но деньги на стрижку он наверняка берет со своего «текущего счета на время учебы», который открыл для него отец. Раньше он покупал иногда билеты в концерты, хотя мать большей частью снабжала его контрамарками. Богачи получают куда больше подарков, чем бедняки, и, даже когда они покупают, все обходится им дешевле; у матери есть целый список оптовых торговцев; я бы не удивился, если бы мне сказали, что даже почтовые марки мать приобретает со скидкой. Шесть марок семьдесят пфеннигов для Лео — солидная сумма. Для меня в данную минуту тоже… Но Лео еще, вероятно, не знал, что я, как говорили у нас дома, «в данный момент лишился источников существования».
— Хорошо, Лео, большое спасибо, — сказал я, — когда пойдешь ко мне, захвати пачку сигарет. — Я опять услышал его покашливание, он не ответил, и я продолжал: — Ты слышишь? Да?..
Может быть, он обиделся; не надо было просить, чтобы он сразу же тратил одолженные им деньги на сигареты.
— Да, да, — сказал он, — гм… — Он начал заикаться и запинаться. Гм… Мне очень жаль… Но я не могу к тебе прийти.
— Что? — воскликнул я. — Ты не можешь ко мне прийти?
— Сейчас уже без четверти девять, — сказал он, — а в девять я должен быть на месте.
— Ну а если ты придешь позже? — спросил я. — Тебя отлучат от церкви, так, что ли?
— Что за шутки, — сказал он обиженно.
— Разве ты не можешь получить увольнительную или что-то в этом роде?
— Уже поздно, — сказал он, — надо было сделать это днем.
— А если ты просто опоздаешь?
— Тогда возможна строгая адгортация, — сказал он тихо.
— Насколько я помню латынь, это имеет какое-то отношение к саду.
Он несколько раз хмыкнул.
— Скорее к садовым ножницам, — сказал он, — неприятная штука.
— Ну хорошо, — сказал я, — я вовсе не хочу, чтобы тебя подвергли разносу, Лео. Но мне необходимо увидеться хоть с одной живой душой.
— Так все сложно, — сказал он, — пойми меня. Конечно, можно пренебречь адгортацией, но, если я на этой неделе получу второе внушение, его внесут в мое личное дело и я должен буду предстать перед скрутиниумом.
— Перед кем? — спросил я. — Повтори, пожалуйста, это слово медленней.
Он вздохнул, проворчал что-то и сказал очень медленно:
— Скрутиниум.
— Черт побери, Лео, какое скрипучее слово, и кажется, будто скручивают насекомое. А когда ты сказал «личное дело», я вспомнил «Девятый пехотный» нашей Анны. У них тоже все заносилось в личное дело, как будто речь идет о преступниках.
— О господи, Ганс, — сказал он, — не стоит тратить эти несколько минут на споры о нашей воспитательной системе.
— Если тебе неприятно, изволь, не будем спорить. Но ведь есть другие пути, я имею в виду окольные пути… Можно перелезть через забор и так далее, как в «Девятом пехотном». По-моему, в самой строгой системе можно найти лазейки.
— Да, — сказал он, — их можно и у нас найти, так же как на военной службе, но мне они отвратительны… Я не хочу сходить с прямого пути.
— Может быть, ради меня ты преодолеешь свое отвращение и хоть раз перелезешь через забор?
Он вздохнул, и я мысленно увидел, как он качает головой.
— Неужели нельзя потерпеть до завтра? Я могу удрать с лекции и около девяти буду у тебя. Разве это так срочно? Ты что, сразу же опять уезжаешь?
— Нет, — сказал я, — я пробуду в Бонне довольно долго. Дай мне по крайней мере адрес Генриха Белена, я позвоню ему, может, он приедет ко мне из Кельна или из другого города, где он сейчас обретается. Я разбил себе колено, сижу без гроша, без ангажемента… и без Марии. Правда, до завтра колено не заживет, и я буду так же без денег, без ангажемента и без Марии… Дело и впрямь не такое уж срочное. Но быть может, Генрих стал за это время патером и завел себе мотороллер или еще какое-нибудь средство передвижения. Ты слушаешь?
— Да, — сказал он устало.
— Дай мне, пожалуйста, его адрес, — повторил я, — и телефон.
Он молчал. Но его вздохам не было конца. Можно подумать, что он лет сто просидел в исповедальне и теперь сокрушается над всеми теми грехами и глупостями, какие совершило человечество.
— Так вот оно что, — произнес он наконец, явно делая над собой усилие. — Ты, стало быть, ничего не слышал?
— Чего я не слышал? — закричал я. — Боже мой, Лео, говори ясней.
— Генрих уже не духовное лицо, — ответил он тихо.
— А я-то считал, что духовные лица остаются таковыми до самой кончины.
— Так оно и есть, — ответил Лео. — Я хочу сказать, что он больше не служит. Он сбежал, несколько месяцев назад бесследно исчез. — Лео с трудом выдавливал из себя слова.
— Да ну? — сказал я. — А впрочем, куда ему деться — опять появится. — Но тут мне пришла в голову одна мысль, и я спросил: — Он сбежал один?
— Нет, — сказал Лео сухо, — с какой-то девицей. — Он сказал это таким тоном, словно сообщал: «Генрих заболел чумой».
Мне стало жаль девушку. Она, конечно, католичка, и ей, наверное, очень тяжело ютиться в какой-то дыре с расстригой-священником и все время иметь перед глазами разные мелочи, которые сопутствуют «вожделению плоти», разбросанное белье, подштанники, подтяжки, блюдца с окурками, надорванные билеты в кино да еще к тому же наблюдать, как тают деньги, а когда эта девушка спускается по лестнице, чтобы купить хлеба, сигарет или бутылку вина и сварливая хозяйка распахивает дверь из своей комнаты, она даже не может крикнуть ей: «Мой муж художник, да, художник». Мне было жаль их обоих, но девушку еще больше, чем Генриха. Когда в такую историю попадает захудалый капеллан наподобие Генриха, и не только захудалый, но и весьма неугодный, церковные власти проявляют особую строгость. Будь на месте Генриха человек типа Зоммервильда, они, наверное, смотрели бы на все сквозь пальцы, Но Зоммервильд никогда и не взял бы себе экономку с желтой кожей на икрах; его экономка красивая и цветущая особа, он зовет ее Мадлена, она отличная повариха, холеная, веселая женщина.
— Ну что ж, — сказал я, — в таком случае он для меня на время отпадает.
— Господи! — поразился Лео. — Ты какой-то бесчувственный, я думал, ты это иначе воспримешь.
— Я ведь не епископ его епархии, и вообще эта история меня мало касается, — сказал я. — Меня огорчают только сопутствующие мелочи. Знаешь ли ты по крайней мере адрес Эдгара или его телефон?
— Ты имеешь в виду Винекена?
— Да, — сказал я, — надеюсь, ты еще помнишь Эдгара. Ты встречался с ним у нас в Кельне, а детьми мы всегда играли у Винекенов и ели у них картошку с луком
— Да, конечно, — сказал он, — конечно, я его помню, но, насколько я знаю, Винекен уехал за границу. Кто-то говорил мне, что он совершает поездку в составе научной делегации не то по Индии, не то по Таиланду — не знаю точно.
— Ты уверен? — спросил я.
— Почти уверен, — сказал он. — Ах да, теперь припоминаю, мне говорил об этом Хериберт.
— Кто? — закричал я. — Кто тебе говорил?
Лео молчал, я даже не слышал больше его вздохов: наконец я понял, почему он не хотел ко мне прийти.
— Кто? — закричал я еще раз, но он опять не ответил. Характерное покашливание уже вошло у него в привычку, я слышал такое покашливание в исповедальнях, когда поджидал Марию в церкви.
— Лучше, если ты не придешь ко мне завтра тоже, — сказал я вполголоса. — Жаль пропускать лекцию. А теперь можешь сообщить мне, что ты встречаешься и с Марией.
Казалось, за все это время Лео прошел полный курс вздохов и покашливаний. Вот он снова вздохнул глубоко, горестно и протяжно.
— Можешь не отвечать, — сказал я. — Передай поклон милому старичку, с которым я сегодня дважды беседовал по телефону. Не забудь только.
— Штрюдеру? — спросил он тихо.
— Не знаю, как его фамилия, но он был очень мил.
— Его никто не принимает всерьез, — ответил Лео. — Ведь он… он, так сказать, живет у нас из милости. — Лео выжал из себя какое-то подобие смеха. — Иногда старик украдкой пробирается к телефону и болтает всякий вздор.
Я встал и взглянул сквозь неплотно задернутые шторы на часы, висевшие внизу на площади. Было уже без трех минут девять.
— Пора закругляться, — сказал я, — а то тебе могут впаять что-нибудь в личное дело. И не вздумай пропускать завтрашнюю лекцию.
— Но пойми же меня, — взмолился он.
— К черту, — сказал я. — Я тебя понимаю. И притом слишком хорошо.