Хотя ксендз Монкевич был опытным священником и слышал в своей исповедальне всякое, все же он был поражен. Не столько тяжелыми грехами (в них Бальтазар исповедался ему впервые, словно прежде не осознавал их и вдруг увидел), сколько, пожалуй, отчаянием или упорством, с каким этот человек возвращался к мысли, что он осужден. Настоятель объяснял ему, что никто не имеет права так говорить, что милость Божия безгранична, и раскаяния в грехах достаточно, чтобы получить прощение. А раскаивался Бальтазар искренне и глубоко. Настолько глубоко, что обращал свое раскаяние против всего, чем был прежде, не щадя ничего. Он внимательно слушал ксендза, но спустя мгновение повторял свое: "Мне ничего не поможет" и "он здесь".
Стало быть, Бальтазар воспринимал ясность, с которой видел свое прошлое, как светлый круг в темноте, откуда он пришел и куда уходил. У него уже выработался навык ожидать все новых ухищрений, которые ввергнут его в прежние страдания. А слова "он здесь" звучали так уверенно, что ксендз Монкевич беспокойно оглядывался.
Виновному в столь тяжелом прегрешении, как отчаяние, он должен был отпустить грехи и преподать последние таинства. До сих пор настоятелю не приходилось иметь дело ни с чем подобным и, мучимый совестью, желая быть в ладу с самим собой, он пытался обнаружить у Бальтазара хоть тень надежды. Ему удалось добиться того, что больной уже не возражал, — впрочем, просто потому, что явно слабел. Пребывание с ним расстроило нервы Монкевича — словно недуг, который ему пришлось лечить, был заразным, а он мог противопоставить Злу лишь немногое, но не хотел в этом признаваться.
Когда в горницу вошли люди, Бальтазар от недостатка сил или желания ничем не обнаружил, что замечает их присутствие. Он всматривался в одну точку и туда, в пространство, сказал:
— Дуб.
Относилось это к обрезу в дупле дуба в силу простого автоматизма возвращения к прошлому, или выражало какую-то мысль? Сразу после этого он потерял сознание.
Доктор Кон приехал поздней ночью. Он сказал, что шансы есть — вот если бы, например, операция… Но для этого нужно везти его на лошадях, а потом по железной дороге в большую больницу. Иными словами, оставалось ждать и не утруждать себя ненужными хлопотами. Бальтазар дожил только до утра. Подсолнухи выставляли из тумана свои черноватые диски, сонно кудахтали куры, стряхивая с крыльев росу. Тогда он еще раз окинул взглядом потолочные балки над головой, липа людей, и все это, вероятно, показалось ему странным.
— Ребята, вместе.
Это были его последние, непонятные слова, и спустя несколько минут он умер.
Утром уже не было нужды туда заглядывать. Поэтому для Томаша маска смертного покоя не заслонила образа живого Бальтазара. Верхняя губа немного по-девичьи приподнята, тени и усмешки пробегают по круглому, всегда слишком молодому лицу — пусть он таким и останется.
— Ну? Что я говорила? Допился до смерти, мерзавец, — и бабушка Мися крестилась, прибавляя: — Упокой, Господи, его душу.
Антонина вздыхала, сетуя на судьбу человека, который сегодня живет, а завтра гниет. Что касается Хелены, то она совсем забыла, что вынашивала планы переселить Бальтазара и переехать в его дом. Она лишь сожалела, что столько добра сгорело, но это сожаление вытекало не из эгоизма, а из заботы о плодах трудов человеческих.
На похороны пришли все жители усадьбы. Шел дождь, и Томаш прижимался к бабушке Мисе, держа над ней раскрытый зонтик. Капли святой воды с кропила настоятеля исчезали в струях ливня, шумевшего в листьях дубов.
Настоятель размышлял о случае Бальтазара, и мысли его путались. В правильности сделанных выводов он уверился, лишь когда привык произносить их вслух и утверждаться в своем мнении через многократное его повторение. Он говорил о людях, которые не позволяют проникнуть в свое сердце Святому Духу: человеческая воля свободна, но устроена так, что может либо принять, либо отвергнуть дар. Он сравнивал ее с ключом, бьющим на вершине горы: сначала вода разливается, ищет себе путь, но в конце концов должна потечь в ту или иную сторону.
Не будучи ни слишком хорошим проповедником, ни богословом, Монкевич после смерти Бальтазара умел пронять своих слушателей, в чем ему помогало взаимопонимание с ними — они всегда знали, кого он приводит в качестве примера. Бальтазар довольно долго занимал заметное место в памяти людей. Женщины любили стращать им своих мужей, если те слишком много пили.
Дедушка Томаша заказал за душу лесника несколько месс. Настоятель, принимая деньги, любезно благодарил его и злился на себя на эту ненужную любезность, от которой он так и не сумел избавиться в общении с панами. В то же время он думал свое. Вероятно, он был недалек от мысли, что частично Бальтазар стал жертвой усадьбы. Правда, лишь частично, но нее же.
Итак, Бальтазара больше нет, и это "нет" не так — то легко себе представить, если учесть, что его произносят уста, которые через несколько лет или минут тоже окажутся в сфере "нет". Зато бочки, в которых Бальтазар гнал самогон, несомненно, осязаемы. Люди из Погир перенесли их поближе к деревне и успешно использовали. Бочки эти стали причиной раздора между ними, а также обвинении в воровстве, выдвигавшихся семьей покойного. Огородом же Бальтазара пользовались кабаны.
Березовые рощи в мае нежно-зеленые — на фоне темных еловых лесов они выделяются полосами света, в какой мы склонны облекать планету Венеру. Осенью эти рощи светло-желтые и поблескивают солнечными лоскутками. Красная листва осин горит на верхушках огромных подсвечников. А еще октябрь в лесу — это цвета спелой рябины, палевой растительной шерсти и опавших на тропинки листьев.
Они охотились там, где холмы спускаются к болотам, и видели перед собой крутые склоны в их вздымающейся красоте. Воздух в то утро был прохладным и прозрачным. Ромуальд сложил ладони рупором и звал собак:
— Ха ли! То ли! Ха ли! То ли!
— О-о-о-о-ли-и-и! — разносило эхо.
Томаш стоял рядом с ним. От сомнений и самоистязаний не осталось и следа — они показались ему надуманными, еще когда Барбарка сказала после мессы, что Ромуальд приглашает его в следующее воскресенье на охоту с гончими. Правда, он не знал, как относиться к Барбарке после новости о скорой свадьбе, обсуждая которую дома лишь пожимали плечами и высказывали не слишком лестные замечания. Но, по правде сказать, он никогда не знал, как к ней относиться. Главное, Ромуальд его зовет. Значит, возможно, не было никакого презрения, и все это ему только казалось. И точно, Ромуальд встретил его, удивляясь, отчего Томаш так долго не появлялся, и расспрашивал, что он поделывал.
Томаш был счастлив. Он вдыхал острые запахи, его легкие наполнялись ощущением силы. Он расправил плечи и, оттолкнувшись от земли, мог бы прыгнуть на сто или двести метров и приземлиться, где угодно. Приложив ладони ко рту, он подражал Ромуальду:
— Ха ли! Толи!
— Угс туг, — пролопотал Виктор. — Гам, — и показал рукой.
Собаки бежали внизу, по лужайке. Впереди Лютня, за ней Дунай и Заграй. Они ничего не нашли, и нужно было позвать их, чтобы перейти на новые позиции.
Мир казался Томашу простым и ясным, оборвалась его связь с самим собой, погруженным в раздумья. Вперед! Он нащупал за спиной замок ружья, и этот холод радовал. Чему бы ни суждено сегодня случиться, все должно быть хорошо.
Томаш всегда считал будущее складом готовых вещей, ожидающих исполнения. В него можно проникнуть предчувствием, поскольку будущее каким — то образом заключено в теле. Некоторые живые существа выступают в качестве его представителей — например, кошка, перебежавшая дорогу. Но прежде всего нужно вслушиваться во внутренний голос, отзывающийся либо радостно, либо глухо. Если будущее дано, а не созидается здесь и сейчас, имея возможность в любой момент стать тем или иным, то какова тогда роль нашего желания и наших усилий? Этого Томаш не мог себе уяснить. Он знал, что должен покоряться совершающимся через него предначертаниям, поэтому каждый его шаг принадлежал ему и в то же время не принадлежал.
Он покорялся. Голос звенел радостью как кристалл. Ноги ступали по слою прелых листьев, металл ружья позвякивал о колечко на поясе. В пихтовых рощах тишина, лишь порой промелькнет ореховка с крапчатой шеей; в больших муравейниках ни малейшего движения — оно происходит где-то внутри этих погружающихся в зимний сон государств. Томаш шел бы так часами, но тут Ромуальд остановился и, поглаживая щеку, стал раздумывать, в какую сторону пойти. Здесь сходились три тропинки, и они выбрали ту, что шла по краю довольно крутого косогора. Кое-где они смотрели на верхушки елей сверху, видя их у себя под ногами, в других местах лес спускался постепенно, его пересекали овраги, окруженные полуголыми лещинами, а на дне — яркая зелень трав. У одного из таких оврагов Ромуальд оставил Томаша, велев ему следить и за тропинкой, и за прогалиной внизу. Томаш смотрел на удаляющиеся спины Ромуальда и Виктора с сожалением — нам всегда кажется, что товарищей, идущих дальше, ждет что-то более интересное.