— Ничего. Нормально. Воюем помаленьку.
— Ты там особенно не геройствуй. Поберегись.
— Не волнуйтесь, тётя Зина. Скажите Маше, что книжку я прочитал. Позвоню, когда будет возможность. До свидания.
— Какое уж тут свидание, — Зинуля промокнула глаза кухонным полотенцем и положила трубку.
С той поры Павел звонил иногда. Маша уносила телефон к себе в комнату, и они говорили подолгу.
Пиццерия худо-бедно держалась на плаву. После всех поборов немного оставалось труженикам, что-то перепадало двум нищим врачам — Кате с мужем, и только Маша отказывалась от всего. Этим летом ей предстояло сдать экзамены и получить диплом. Вечерами она сидела в своей комнате, читала, занималась, слушала музыку, словно ждала своего часа, знала и видела открытое ей одной. Эта обречённость, как нам казалось, меня беспокоила, а Зинулю выводила из себя. Я пытался использовать остатки былого влияния, поговорить по душам и не преуспел. Маша отвечала спокойно и уверенно:
— У меня всё в порядке. Вам не о чем беспокоиться.
— Как это не о чем? — взорвалась однажды Зинуля. — Проспишь своё время, спохватишься — глядь, а кругом никого.
На этот раз Маша ответила, снизошла: — Ты для чего замуж выходила?
— Чтоб с тобой, дурой, маяться.
— А я думала, чтоб любить. Закрой дверь, Мне заниматься надо.
Остаток гнева Зинуля опрокинула на меня. — Держит девку на крючке, позванивает, засранец… С волонтёрками развлекается, присмотрел, поди, шалаву лохматую…
— Ты же не знаешь, о чём они говорят, — попытался я вставить слово. — Он служит, она учится…
— Вот-вот, не знаю. Было бы чего знать, так знали бы. — Больше я не встревал, дверью не хлопнул, сидел и ждал. Зинуля подгребла всё до кучи и успокоилась.
Покончив с делами, они пропускали рюмочку, подсчитывали выручку и ждали, пока я отвезу их домой. Зинуля, всё ещё под впечатлением вчерашней размолвки, налила себе вторую. — Вот оно, иркино молоко, когда аукнулось. Прикормила девку. Упустит своё время и останется куковать.
Виктория и себе нацедила. — Не останется. Помянёшь моё слово. Выпьем за них. За молодых.
Мы высадили Зинулю и поехали дальше с Викторией.
— Пишешь? — спросила она.
— Всё-то ты знаешь. Зинуля наплела?
— Сорока на хвосте принесла. Вы, писатели, только воображаете, что мысли читаете, чтобы ты понимал о ком пишешь, дам тебе почитать одно письмо.
Мы поднялись к ней, я убедился, что кресло не занято, отыскал глазами кота, встретил осуждающий взгляд и осторожно опустился. Виктория дала мне конверт, сказала: — Читай здесь, — и занялась кошками.
«Вика, дорогая! Стучу по дереву, жизнь наша налаживается. Все при деле, Павлик вернулся невредимым и Машенька, чует моё сердце, скоро будет с нами. Детское увлечение деревом не прошло даром. Все выходные и отпуска последнего года службы Павлик проработал на мебельной фабрике в кибуце и продолжает трудиться там по сей день. Он получил армейскую компенсацию, добавил свои «накопления» и купил небольшой фиат со вторых рук. Пару дней он возился со своим приобретением в гараже у Шауля и уверяет, что теперь машина «бегает лучше новой». Я повторяю его слова и радуюсь, как ребёнок. Ты даже представить себе не можешь какое облегчение я испытала, когда освободилась от постоянного страха за него и груза подавленных слёз. О Танечке в другой раз.
Муж и дети подарили мне картину в день рождения. Приезжал сюда художник из средней полосы России, выставил на продажу несколько картин. Танечка увидела их и позвонила отцу. Пейзаж до боли знакомый, такой уголок можно встретить повсюду, где есть вода. Тихая заводь неширокой речки, зелень над водой и берёзы, тропинка вдоль берега среди цветов и трав; облака в небе и отражённые в воде. Всё такое знакомое, что и вспоминать не надо. Я сажусь за стол, складываю руки, смотрю, смотрю и ухожу по тропинке; щёлкают кузнечики, щебечут птицы, и запахи… Пётр как-то рассказывал мне о гипнотическом действии пейзажной яшмы: если долго всматриваться, ландшафт оживает и манит. С ним это случилось в музее, а у меня теперь окошко всегда под рукой.
Я открыла словарь иностранных слов и уточнила: ностальгия дословно — это возвращение плюс страдание, а поскольку возвращение не предвидится, остаётся одна боль. Муж мой чувствует мои страдания, ходит со мной в лес, сидит на камне, пишет или читает, пока я шарю вокруг в поисках грибов, потом карабкаемся на другое место. Грибы нахожу — маслята, мариную, детей снабжаю. «Грибы сошли, но крепко пахнет в оврагах сыростью грибной». Всё тот же Бунин. Овраги есть, а духа нет. Сухо.
Возвращаюсь к письму после перерыва. На днях прочитала в газете забавную историю. Муж русский, жена еврейка, дети. Устроились, работали, крутились, как все, пока муж не увлёкся иудаизмом, стал правоверным евреем и теперь разводится с женой — не может простить ей, что она жила с гоем. Это, конечно, курьёзный случай. Мораль сей басни: старая, умудрённая жизненным опытом нация, на определённых условиях, принимает всех желающих — и Авраам не всегда был евреем. А вы отторгаете. Зачем? Живая кроха, голубая песчинка, чудо, сотворённое неважно кем и как. Господи, когда уже кончится эта бесконечная дикость взаимного неприятия — религиозного, этнического… Высший разум не мог так низко пасть — этот патент достался людям от динозавров.
Пересылай мне странички своего дневника. Буду ждать. Ирина».
Прочитал. Сложил. Вернул.
— Я бы привёл его полностью.
— Это, смотря, что ты пишешь.
— Тебе же отдам печатать.
— Там видно будет. Насчёт Маши помалкивай. — Я кивнул.
В моих записках Виктория упоминалась неоднократно, в последнее время даже вышла на авансцену, но лишь сейчас я начал смутно догадываться, что она давно уже присутствует в нашей жизни. «Нет, тут определённо что-то есть, — размышлял я по дороге домой. — Моему сюжету недоставало жгучей тайны или хотя бы банального треугольника». И я задумался.
Иногда мы собирались у неё, играли в карты. К нам она никогда не приходила. Помню один только случай, когда Пётр появился в комнате у Виктории. Было это во время недолгого правления Андропова. Мы расписали пульку и засиделись допоздна. Пётр пришёл проводить Ирину домой.
— Явление Христа народу, — откликнулась Виктория на его приветствие.
Пётр устроился в кресле, сидел молча и гладил кошку, прыгнувшую ему на колени. Виктория наклонилась к Ирине. — Смотри. Она к чужим не идёт. Урчит, изменщица. Наслаждается.
«Сейчас Зинуля скажет: — Завидуешь?» — подумал я и вмешался: — Может, хватит? Поздно уже.
— Да, в другой раз закончим, — поддержала меня Ирина.
— Снова войной запахло. Пора запасать соль и спички. Верно, Пётр Иванович? — Мне показалось, что Виктория не ждала ответа, просто смотрела на него. Сказала, вставая: — Поживём ещё. Закругляйтесь. Есть охота.
На работе я спросил Петра: — Что она про войну говорила? Я что-то не уловил. — Он отмахнулся: — Ну, тебе ещё объяснять. — Закончил писать и добавил: — Как начали воевать в четырнадцатом, так и воюем. Недолго и надорваться.
В одно из первых посещений Зинуля довольно бесцеремонно поинтересовалась:
— Так и живёшь одна, с кошками?
Виктория не смутилась. — Не судьба. Никто не польстился. Ни кожи, ни рожи. А пьянь и срань сама на дух не переношу.
— Судьба! — насмешливо фыркнула Зинуля. — Шевелиться надо, — и по-хозяйски глянула на меня.
Виктория не ответила ей. Обратилась ко мне: — Как ни крути, а что-то в этом есть. В каждом доме живут одинокие чашки, блюдца или тарелки. Все персоны из новеньких когда-то сервизов разбились, а эти годами в ходу и ничего им не делается, как завороженные. Чем не судьба?
Я не сводил с неё глаз — ждал продолжения, она же закурила и снова ушла в себя.
Мы грелись на майском солнышке, принюхивались к запахам от мангала. Пётр сказал, что приглашал Викторию, и она, как всегда, отказалась.
— Очень жаль, — заметила Ирина, — я тоже звала её.
— Нашли себе заботу, — вмешалась Зинуля, — ей с кошками веселее. Простая она баба.
— Извини, Зина, — сказала Ирина, не меняя позы, — простая как раз ты. — Такой отповеди Зинуля не ждала, слегка опешила, с неделю дулась, потом взяла на вооружение. Вставляла при случае: — Я баба простая. Что на уме, то и на языке.
— Звонила твоя анонимная подруга, — ехидничала Таня, — в гастрономе кур давали, она и тебе взяла.
— Нам, Танечка, нам. Ты тоже есть будешь.
— Буду, но взяла она тебе.
Я как-то нелестно отозвался о Виктории, прошёлся насчёт её красного карандаша.
— Оставь её, — оборвал меня Пётр.
Я чувствовал, что их что-то связывает. Вспомнил вечер на Воложке и Зинулины недобрые слова: «На старух потянуло. У нас пол-лаборатории молодых незамужних.»