Я была одна среди мужчин. Это очень трудно. Мне и до плена было нелегко, а здесь... Но спать меня клали всегда внизу. Кто лежал на самом верху, того утром оттаскивали на обочину дороги: был уже декабрь. Меня клали вниз. Пальцем не пошевелишь, зато тепло. Не все вставали уже поутру, кое-кто был еще жив, но утром вставать не мог или не хотел. Таких немцы пристреливали. Наступили дни, когда и я не хотела вставать, но меня поднимали и ставили на ноги. Кто были эти люди, я не знала и никогда не узнаю. Я становилась уже полной доходягой, вот-вот и конец.
Когда нас гнали через деревни, бабы голосили, высокими голосами на одной ноте громко и жалостно кричали: «И куда же вы, миленькие?! Да роднешенькие вы наши, да куда же вас гонят?!» Немцы уже привыкли и не обращали внимания. И вот один парень крикнул бабам: «Чего орете зря?! Среди нас женщина. Дайте юбку». Прошли немного, и по рукам передают длинную юбку. Я быстро скинула шинель, гимнастерку и осталась в одной майке на морозе. Майка была еще домашняя. Юбку надела прямо на брюки. На бугорке стоят три девочки. Я вышла к ним и говорю: «Девочки, возьмите меня под руки, ведите скорее в избу!» Девчушки жмутся, тоже ведь напуганные. Тут рядом со мной встала пожилая женщина в рваном ватнике. Накинула на меня свой платок, взяла под руку и медленно так, незаметно отводит в сторону. Сначала мы оказались около плетня, а потом она завела меня в дом.
Вошла я в избу — зеркало. Маленькое такое, мутное деревенское зеркало. И вижу: доходяга, полнейшая доходяга, самая настоящая идиотка. Рот открыт, глаза безумные, волосы колтуном. Не то что женского, человеческого ничего нет в лице. Животное.
Тетя Настя подхватилась, бедная (эту женщину звали тетя Настя), — сама не рада, свалилась я ей на голову.
— О господи! — причитает. — Полезай скорее на печку пока что! У нас тоже немцы стоят. Ох ты горе мое, горе!
Забралась я на печку, забилась в угол, зарылась в тряпье и тут же заснула. Может, сознание потеряла, словом, провалилась в беспамятство. В тепле столько времени не была, а тут русская печка!
Растолкала меня тетя Настя уже в темноте, шепчет, что уходить надо, что отведет она меня. Дала мне старуха детский полушубок, рукава чуть ниже локтя. Кое-как напялила. На ноги тряпки намотала, и лапти нашлись. Тихо слезла с печки, немцы спят в горнице. В темноте задворками и огородами пробрались к учительнице. Та дрожит вся, трясется. У нее полно детей, своих и чужих каких-то. Чуть свет разбудила меня учительница и выпроводила. И пошла я на восток к фронту, не зная, есть ли фронт, есть ли наша армия, есть ли Москва. Но сколько бы я ни передвигалась, путь мой лежал на восток.
Ну вот, прибежал Пузырь. Передними лапами лезет на кровать, поддевает мою руку мокрым носом. Просит погулять с ним. Теперь он не отстанет. Вставай, мол, хватит валяться, пора гулять, завтракать и идти на работу. Ну что ж, Гаринька, доскажу тебе в следующий раз. Теперь у нас с тобой много времени, я всегда с тобой. И так будет до тех пор, пока не умру.
Несколько кафедр нашего института расположены в старинном доме, построенном известным архитектором XVIII века. Здесь, в старом корпусе, и наша кафедра физического воспитания. Рядом спортивный зал. Широкая парадная лестница выходит к большому зеркалу чуть ли не во всю стену. Возле него стоят девушки. Они только что сняли внизу пальто и прихорашиваются. Все как одна в высоких сапогах. У некоторых сапоги даже выше колен. Красные, синие, белые, желтые... но обязательно сапоги. Нынче такая мода. Вроде бы сапоги не женская обувь, куда лучше надеть изящные туфельки. Ан нет, сапоги. А теперь, к весне, пошли длинные брюки навыпуск. Сапоги закрываются брюками. Совсем вроде нелепость. Но... мода. Ничего не поделаешь. Мода слепа и глуха, нет смысла искать в ней какую-либо логику.
Часто в электричке я незаметно смотрю на людей и стараюсь определить сущность каждого из них. Одежда значит далеко не все. Определяет все лицо человека. Ведь вот в больнице врачи и сестры в белых халатах, больные в одинаковых пижамах, а глянешь на них и видишь — одна умная, другая — не очень; одна красивая, другая нет; одна молодая, другая молодящаяся. Даже не разговаривая с человеком, можно иной раз понять, что ему от жизни надо, где и как он воспитан. И никакие сапоги здесь не помогут, даже с ботфортами до бедер. К тому же они не делают ног прямее или стройнее.
Ну ладно. Значит, первое, что видишь, войдя в институт, это сапоги, выставка, конкурс сапог.
В зеркале меня увидела Вера Пятницкая, бывшая моя альпинистка, и ее сапоги повернулись ко мне носками:
— Сей Сеич, здравствуйте! Хорошо, что я вас встретила, а то и не знала, где искать — на кафедре или на стадионе.
— А что такое, Вера?
— Сегодня в три часа у нас заседание СНО (студенческого научного общества). От вашей кафедры никого никогда нет. Ваш доцент Флоринский ни разу не был. А Одноблюдов сказал, что от вашей кафедры обязательно нужен доклад на конференции. Мне поручено, лично мне, вы должны быть, Сей Сеич.
— Не могу, Вера, — поморщился я. — У меня сегодня в три часа занятия, в это же время я должен идти на прием к Бураханову, да еще ваше общество... Что же мне, разорваться?
— А вы студентов передайте кому-нибудь, — настаивает Вера, — все равно ведь сейчас ГТО принимают. А это важно.
— Все важно, Вера, все важно. Когда надо идти сразу на три заседания, я иду на занятия, — сказал я и стал подниматься по лестнице.
Навстречу мне, размахивая какой-то бумагой, пробежала наша лаборантка Валя и крикнула:
— Сей Сеич, с вас полтинник!
— За что?
— Красному Кресту сто лет! — выкрикнула она уже с другого пролета лестницы.
На верхней лестничной клетке стояли и курили два наших преподавателя — Ким Шелестов и Володя Овчаров. Ким удивительный работяга. В институте он с утра до вечера, даже по воскресеньям дома не бывает. Совершенно безотказный мужик. Все этим пользуются и знай сваливают на него. Есть такие люди. Елизавета Дмитриевна, мать Игоря, такая же. Разводит перед домом цветник. На нем гадят собаки, бегают по клумбам дети, все цветы в конце концов срывают, а она все копает, сажает, поливает. Ни разу не слышали, чтобы обругала она кого-нибудь. Знай себе копается. Вот и Шелестов такой.
Овчаров же оболтус. Пришел к нам с заочного отделения института физкультуры. Ничего не делает и делать не будет. Зато умеет пустить пыль в глаза и очень ловко отчитывается. Все цифры, конечно, берет с потолка, но никогда не попадается. Наш шеф доволен Овчаровым, ставит его в пример: «Человек высокой физической культуры». Рожа у Овчарова пропитая, даже на работе от него попахивает.
— Привет, — сказал Шелестов.
Овчаров отвернулся. Не любит меня Овчаров, не пью я с ним, а недавно при всех сказал ему, что он пьяница и арап.
Наша кафедра — это одна комната, в которой почти вплотную стоят письменные столы. Один из них — в центре — для заведующего кафедрой, остальные по одному на двоих преподавателей. Когда я вошел, все сидели и писали.
— Всё строчите, бумажные души? Привет! — сказал я.
— Здорово, горный орел! — Доцент стал подвигать свой стул, чтобы освободить мне место. — Садись отчет составлять.
Я глянул на бланк.
— Мы уже писали такой.
— Ах молодость, ах легкомыслие, — закачал головой осуждающе доцент, — они уже писали такой. Это, милый юноша, другая форма. Пункт третий в той форме был пунктом первым, а пункта шестого не было вовсе. Тот отчет мы составляли для проректора, а этот для учебной части. Пора бы привыкнуть.
Доцент Флоринский — странный человек. Я не могу его понять. По образованию он врач, диссертацию защитил по физиологии спорта. У нас он ведет горные лыжи. Как-то я его спросил, не жалеет ли он, что не работает по медицине или по физиологии, в науке? И он ответил: «Скажу тебе по секрету, Леша, мне абсолютно все равно где работать. Лишь бы платили 320 рублей в месяц. Здесь я доцент, а в мединституте был бы ассистентом. Кроме того, я люблю горные лыжи, все равно сам катаюсь. Голова у меня совершенно свободна. Это меня устраивает. Бумаги? Да наплевать! Бумаги не требуют души, я пишу их механически».
Доцент выиграл нам много соревнований по слалому, давал кафедре призовые места, несколько лет подряд наши горнолыжники держат 1-е место по своей группе среди вузов. Он не лезет из кожи, как энтузиаст Шелестов. У меня такое впечатление, что он всегда мыслями где-то совсем в другом месте. Мы все его зовем доцентом, потому что он у нас единственный доцент, до него на кафедре кандидатов наук не было. Он не обижается. Зовут же его Николаем Львовичем. Роста он высокого, светло-рыжие волосы стрижет коротко, почти наголо, карие глаза большие, выразительные, а на дне их вечная затаенная грусть.
— Алексей Алексеевич, здравствуйте, — произнес заведующий кафедрой из-за своего стола, — я вас жду.
Наш шеф очень серьезный человек. Юмор ему неведом. Для него не существует ничего, кроме долга. Александр Федорович поседел на фронте, и теперь у него пышная белая шевелюра. Он болезненно нервный, однако умеет держать себя в руках, никогда не кричит и не повышает голоса. Только лицо покрывается красными пятнами и руки начинают дрожать.