– Какой смысл закатывать сцену? Я считал, что все быстро кончится и вы ничего не узнаете. Ведь ни она, ни я не любим друг друга. Любовь – вот единственная опасность, Фортнум.
– Я любил.
– Вы же получили бы ее обратно. И никогда бы ничего не узнали.
– Когда же это началось, Пларр?
– Когда я во второй раз ее встретил. У Грубера. И подарил ей солнечные очки.
– Куда вы ее повели? Назад к мамаше Санчес?
Эти настойчивые вопросы напомнили доктору Пларру, как пальцами выжимают из нарыва гной.
– Я повел ее к себе домой. Пригласил на чашку кофе, но она отлично понимала, что я под этим подразумеваю. Если бы не я, рано или поздно был бы кто-нибудь другой. Ее и мой швейцар знал.
– Слава богу, – сказал Фортнум.
– Почему?
– Нашел бутылку. Ничего не пролилось.
Было слышно, как Фортнум пьет. Доктор Пларр заметил:
– Лучше бы вы оставили немножко на тот случай…
– Я знаю, вы считаете меня трусом, но теперь я не очень-то боюсь умереть. Это куда легче, чем вернуться назад в поместье и дожидаться, когда у нее родится похожий на вас ребенок.
– Я этого не хотел, – повторил доктор Пларр. Злости больше не было, и защищаться он уже не мог. – Никогда ничего не выходит так, как хочется. Они же не собирались вас похитить. А я не собирался иметь ребенка. Можно подумать, что где-то сидит большой шутник, которому нравится из всего устраивать ералаш. Может, у темной стороны господа бога такое чувство юмора.
– У какой еще темной стороны?
– Это сумасшедшая выдумка Леона. Вот что вам следовало бы услышать, а вовсе не то, что вы услышали.
– Я не собирался подслушивать, просто хотел слезть с этого проклятого ящика и побыть с вами. Мне было тоскливо, а ваши наркотики больше не действуют. Я уже почти добрался до двери, когда услышал, как священник говорит, что вы ревнуете. Ревнует, подумал я, к кому же он ревнует? А потом услышал и вернулся на этот чертов ящик.
Однажды в дальней деревне доктору Пларру пришлось сделать срочную операцию, которой он делать еще не умел. Перед ним был выбор – пойти на риск или предоставить женщине умереть. Потом он испытывал такую же усталость, какую чувствовал теперь, а женщина все равно умерла. В изнеможении он опустился на пол. И подумал: я сказал все, что мог. Что еще я могу сказать? А женщина умирала долго – или так ему тогда показалось.
Фортнум сказал:
– Подумать только, я ведь написал Кларе, что вы будете присматривать за ней и за ребенком.
– Знаю.
– Откуда, черт возьми, вы можете это знать?
– Не только вы один здесь слушаете то, что не надо. И тут вмешался шутник. Я слышал, как вы диктовали Леону. Это меня разозлило.
– Разозлило? Почему?
– Наверно, Леон был прав – я и в самом деле ревную.
– Кого?
– Еще одна забавная неразбериха, а?
Он услышал, что Чарли Фортнум снова пьет.
– Даже вашей нормы вам не хватит на целую вечность, – сказал доктор Пларр.
– Вечность мне и не грозит. Почему я не могу вас ненавидеть, Пларр? Неужели из-за виски? Но я еще не пьян.
– Может, вы и пьяны. Немножко.
– Это ужасно, Пларр, но ведь мне больше не на кого их оставить. Хэмфрису я не доверяю…
– Если хотите уснуть, я сделаю вам укол морфия.
– Лучше не спать. Мне еще о многом надо подумать, а времени мало. Дайте мне побыть одному. Пора к этому привыкать, правда?
Доктору Пларру казалось, что их оставили совершенно одних. Враги от них отступились: громкоговоритель молчал, дождь прекратился, и, несмотря на тревожные мысли, доктор Пларр заснул, хотя то и дело просыпался. В первый раз он открыл глаза потому, что его разбудил голос отца Риваса. Священник стоял на коленях у двери, прижав губы к трещине в доске. Он, казалось, разговаривал с мертвым или с умирающим за порогом. Что это было: слова утешения, молитва, отпущение грехов? Доктор Пларр повернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, в соседней комнате храпел Чарли Фортнум – хриплым, скрипучим, пьяным храпом. Может, ему снилось, как он блаженствует у себя дома в большой кровати после того, как прикончил у бара бутылку? Неужели Клара терпит его храп? О чем она думает, вынужденная лежать рядом с ним без сна? Вспоминает ли с сожалением о своей каморке у мамаши Санчес? Там с наступлением рассвета она могла спокойно спать одна. Грустит ли о простоте своей тогдашней жизни? Он всего этого не знал. Отгадать ее мысли было все равно что понять мысли какого-нибудь странного зверька.
Свет прожекторов, проникавший под дверь, стал тускнеть. Наступал последний день. Он вспомнил, как много лет назад сидел с матерью на представлении son-et-lumiere [звука и света (франц.)] в окрестностях Буэнос-Айреса. Лучи прожекторов появлялись и исчезали, как слова, которые мелом писал на доске учитель, выхватывая из темноты то дерево, под которым однажды кто-то сидел – уж не Сан-Мартин ли? – то старую конюшню, где какая-то другая историческая личность привязывала коня, а то и окна комнаты, где что-то подписывали – договор или конституцию, он не мог припомнить. Чей-то голос рассказывал эту историю прозой, отмеченной величием невозвратного прошлого. Он устал от медицинских размышлений и заснул. Когда он проснулся в третий раз, Марта уже хлопотала, накрывая скатертью стол, а сквозь щели в окне и двери просачивался дневной свет. На столе стояли на блюдцах две незажженные свечи.
– Это все свечи, какие у нас остались, отец мой, – сказала Марта.
Отец Ривас еще спал, свернувшись, как зародыш.
Марта снова окликнула его:
– Отец мой!
От ее голоса навстречу новому дню стали просыпаться остальные – Леон, Пабло, Акуино.
– Который час?
– Что?
– Что ты сказала?
– Не хватает свечей, отец мой.
– Дело не в свечах. Марта. Что ты так суетишься?
– Рубашка твоя еще мокрая. Ты помрешь от простуды.
– Вряд ли от нее, – сказал отец Ривас.
Она досадливо ворчала, ставя на стол пузырек из-под лекарства с вином, бутыль из тыквы, которая должна была служить потиром, расстилая дырявое кухонное полотенце вместо салфетки.
– Не того я хотела, – жаловалась она. – Не о том мечтала. – Она положила на стол карманный молитвенник с рваным переплетом и раскрыла его. – Какое сегодня воскресенье, отец мой? – спросила она, листая страницы. – Двадцать пятое воскресенье после троицына дня или двадцать шестое? А может быть, сегодня рождественский пост, отец мой?
– Понятия не имею, – сказал отец Ривас.
– Как же я тогда найду нужное послание и главу из Евангелия?
– Прочту что попадется, наугад.
– Было бы хорошо отпустить Фортнума сейчас, – сказал Пабло. – Уже почти шесть, и через два часа…
– Нет, – возразил Акуино, – мы проголосовали за то, чтобы подождать.
– А вот он не голосовал, – сказал Пабло, указывая на доктора Пларра.
– У него нет права голоса. Он не с нами.
– Он умрет вместе с нами.
Отец Ривас взял у Марты мокрую рубашку.
– Нам некогда спорить, – сказал он. – Я отслужу мессу. Если сеньор Фортнум захочет ее послушать, помогите ему войти. Я отслужу мессу по Диего, по Мигелю, по всем нам, кто сегодня может умереть.
– Только не по мне, – заявил Акуино.
– Ты не можешь мне указывать, за кого надо молиться. Я знаю, что ты ни во что не веришь. Ладно. Не верь. Встань в тот угол и ни во что не верь. Кому какое дело, веришь ты или нет. Даже твой Маркс знает не больше моего, что истинно и что ложно.
– Терпеть не могу, когда попусту тратят время. У нас его не так много осталось.
– А как бы ты хотел его употребить?
Акуино рассмеялся.
– Конечно, я бы так же его потратил, как и ты. «Когда о смерти речь, то говорит живой». Если бы я все еще хотел писать стихи, я бы сделал эту строчку чуть яснее – я уже начинаю понимать ее сам.
– Ты примешь мою исповедь, отец мой? – спросил негр.
– Конечно. Погоди минутку. Давай выйдем на задний двор. А ты. Марта?
– Как я могу тебе исповедоваться, отец мой?
– А почему бы нет? Ты достаточно близка к смерти, чтобы дать любое обещание – даже покинуть меня.
– Я никогда…
– Об этом позаботятся парашютисты.
– А ты сам, отец мой?
– Ну, мне придется обойтись без исповеди. Не всем так везет, что перед смертью у них под рукой священник. Я рад принадлежать к большинству. Слишком долго был одним из привилегированных.
Доктор Пларр оставил их и пошел в другую комнату.
– Леон собирается служить мессу, – сказал он. – Хотите присутствовать?
– Который час?
– Не знаю. Кажется, начало седьмого. Уже взошло солнце.
– Что они намерены делать?
– Перес велел им освободить вас до восьми.
– А они не хотят?
– Думаю, что нет.
– Значит, они убьют меня, а Перес убьет их. Только у вас есть шанс уцелеть, да?
– Может быть. Хотя и этот шанс невелик.
– Мое письмо Кларе… как бы там ни было, возьмите его у меня.
– Как хотите.
Чарли Фортнум вынул из кармана сверток бумаги.
– Здесь главным образом счета. Неоплаченные. Все торговцы жульничают, кроме Грубера… Куда, черт возьми, я его дел? – В конце концов он нашел письмо в другом кармане. – Нет, – сказал он, – теперь уже нет смысла его передавать. Зачем ей мои нежности, если у нее будете вы? – Он разорвал письмо на мелкие клочки. – Да я и не хотел бы, чтобы его прочла полиция. У меня есть еще и фотография, – добавил он, роясь в бумажнике. – Единственная моя фотография «Гордости Фортнума», но на ней и Клара тоже. – Он кинул взгляд на фотографию, потом порвал и ее. – Обещайте, что не расскажете ей, что я все о вас знал. Не хочу, чтобы она чувствовала себя виноватой. Если она на это способна.