– Не очень-то я верю в эволюцию. Ведь ухитрились же мы породить Гитлера и Сталина за одно поколение. А что если темная сторона твоего бога поглотит его светлую сторону? Представь себе, что исчезнет именно добро. Если бы я разделял твою веру, мне иногда казалось бы, что это уже произошло.
– Но я верю в Христа, – продолжал отец Ривас, – я верю в крест и верю в искупление. В искупление бога и человека. Верю, что светлая сторона бога в какой-то счастливый миг творения произвела совершенное добро, так же как человек может написать хоть одну совершенную картину. В тот раз бог полностью воплотил свои добрые намерения, поэтому темная сторона может одерживать то там, то тут лишь временные победы. С нашей помощью. Потому что эволюция бога зависит от нашей эволюции. Каждое наше злое дело укрепляет его темную сторону, а каждое доброе – помогает его светлой стороне. Мы принадлежим ему, а он принадлежит нам. Но теперь мы хотя бы твердо знаем, к чему когда-нибудь приведет эволюция – она приведет к благодати, подобной благодати Христовой. И все же это ужасный процесс, и тот бог, в которого я верю, страдает, как и мы, борясь с самим собой – со своим злом.
– А что, убийство Чарли Фортнума поможет его эволюции?
– Нет. Я все время молюсь, чтобы мне не пришлось его убить.
– И все же ты его убьешь, если они не уступят?
– Да. Потому же, почему ты спишь с чужой женой. Десять человек подыхают в тюрьме медленной смертью, и я говорю себе, что борюсь за них и люблю их. Я знаю, что эта моя любовь – слабое оправдание. Святому достаточно было бы сотворить молитву, а мне приходится носить револьвер. Я замедляю эволюцию.
– Тогда почему же?..
– Святой Павел ответил на этот вопрос: «Потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю» [Послание Павла к Римлянам, 7:15]. Он знал все о темной стороне бога. Он был одним из тех, кто побил камнями первомученика Стефана.
– И, веря во все это, ты все еще называешь себя католиком?
– Да. Я называю себя католиком, что бы ни говорили епископы. И даже сам папа.
– Отец мой, ты меня пугаешь, – сказала Марта. – Ведь всего этого нет в катехизисе?
– В катехизисе этого нет, но катехизис – это еще не вера, Марта. Это нечто вроде графика движения. В том, что я говорил, нет ничего, что противоречило бы катехизису. Когда ты была ребенком, ты учила про Авраама и Исаака, и как Иаков обманул своего брата, и как был разрушен Содом, вроде той деревни в Андах в прошлом году. Когда бог – зло, он требует, чтобы и люди творили зло; он может создавать таких чудовищ, как Гитлер; он губит детей и города. Но когда-нибудь с нашей помощью он сумеет навсегда сорвать свою злую личину. Ведь злую личину иногда носили и святые, даже Павел. Господь связан с нами чем-то вроде общего кровообращения. Его здоровая кровь течет в наших жилах, а наша зараженная – в его. Ладно, знаю – я болен или сошел с ума. Но только так я могу верить в благодать божию.
– Куда проще вообще не верить в бога.
– Ты в этом уверен?
– Ну, может, иезуиты и заронили в меня микроб этой болезни, но я его выделил. И слежу, чтобы он не размножался.
– Я никогда еще не говорил таких вещей вслух… Не знаю, почему заговорил сейчас.
– Может, потому, что потерял надежду?
– Тед! – позвал из соседней комнаты голос, который доктор Пларр начинал ненавидеть. – Тед!
Доктор Пларр не двинулся с места.
– Твой больной, – напомнил отец Ривас.
– Я сделал для него все, что мог. И какой смысл чинить его лодыжку, если ты собираешься пустить ему пулю в лоб?
– Тед! – раздался снова тот же голос.
– Наверно, хочет меня спросить, какие витамины Клара должна давать его ребенку. Или когда его лучше отнять от груди. Его ребенку! Темная сторона господа бога, наверное, смеется до упаду. Я никогда не хотел ребенка. Если бы она позволила, я бы от него избавился.
– Говори потише, – сказал отец Ривас, – хоть ты и ревнуешь к этому бедняге.
– Ревную к Чарли Фортнуму? С чего это мне ревновать? – Он выкрикнул: – Ревновать из-за ребенка? Но ребенок-то мой. Ревновать его к жене? Но она ведь тоже моя. Пока я ее хочу.
– Ты ревнуешь, потому что он любит ее.
Пларр чувствовал, как на него смотрит Марта. Даже в молчании Акуино было осуждение.
– Опять эта любовь! Такого слова нет в моем словаре.
– Дай мне твою рубашку, отец, – сказала Марта. – Я хочу ее выстирать к мессе.
– Немножко грязи не помешает.
– Ты не снимал ее три недели, отец мой. Нехорошо идти к алтарю, если от тебя пахнет псиной.
– Здесь нет алтаря.
– Дай рубашку, отец мой.
Он послушно снял рубашку, синяя краска вылиняла от солнца и была в пятнах от пищи и известки множества стен.
– Делай как знаешь, – сказал священник. – А все-таки жалко попусту тратить воду. Она еще может напоследок понадобиться.
Стемнело так, что хоть глаз выколи, и негр зажег три свечи. Одну он понес в соседнюю комнату, но тут же вернулся с нею и погасил.
– Он спит, – сказал он.
Отец Ривас включил радио, и по комнате понеслись печальные звуки музыки гуарани – музыки народа, обреченного на гибель. Треск атмосферных помех был похож на ожесточенную пулеметную стрельбу. Наверху в горах по ту сторону реки к концу подходило лето, и отблески молний дрожали на стенах.
– Пабло, выставь наружу все ведра и кастрюли, – сказал отец Ривас.
Внезапно налетел ветер, зашелестел по жестяной крыше листьями авокадо, но тут же стих.
– Если не удастся убедить Марту, что богу не противно голое человеческое тело, придется служить мессу в мокрой рубашке, – сказал отец Ривас.
Вдруг с ними заговорил голос, словно кто-то стоял в самой хижине, рядом.
– Управление полиции уполномочило нас зачитать следующее сообщение. – Наступила пауза, диктор искал нужное место. Им даже было слышно, как шуршит бумага. – «Теперь известно, где банда похитителей держит пленного британского консула. Ее обнаружили в квартале бедноты, где…»
Дождь из Парагвая обрушился на крышу и заглушил слова диктора. Вбежала Марта, держа в руках мокрую тряпку – это была рубашка отца Риваса. Она закричала:
– Отец мой, что делать? Дождь…
– Тише, – сказал священник и усилил звук.
Дождь прошел над ними по направлению к городу, а комната почти непрерывно освещалась молнией. С той стороны реки, из Чако, доносился гром, он придвигался все ближе, как огневой вал перед атакой.
– «У вас больше нет надежды на спасение, – в перерыве между атмосферными помехами медленно, внушительно продолжал голос, отчетливо выговаривая слова, как учитель, объясняющий математическую задачу школьникам; доктор Пларр узнал голос полковника Переса. – Мы точно знаем, где вы находитесь. Вы окружены солдатами 9-й бригады. До восьми часов завтрашнего утра вам надлежит выпустить из дома британского консула. Он должен выйти один и пройти в полной безопасности под укрытие деревьев. Через пять минут после этого вы выйдете сами по одному, с поднятыми руками. Губернатор гарантирует, что вам будет сохранена жизнь и вас не вернут в Парагвай. Не пытайтесь бежать. Если кто-нибудь выйдет из хижины прежде, чем консула отпустят целым и невредимым, он будет застрелен. Белый флаг принят во внимание не будет. Вы окружены со всех сторон. Предупреждаю, если консула не отпустят целым и…»
В приемнике так завыло и затрещало, что слов уже нельзя было расслышать.
– Берут на пушку! – сказал Акуино. – Просто берут на пушку. Если бы они были здесь, Мигель бы нас предупредил. Он видит даже муравья впотьмах. Убьем Фортнума, а потом будем тянуть жребий, кому выходить первому. В такую темень разве разглядишь, кто отсюда выйдет – консул или кто другой? – Он распахнул дверь и позвал индейца: – Мигель!
В ответ на его оклик полукругом вспыхнули прожектора – они загорелись между деревьями дугой в каких-нибудь ста шагах. Через открытую дверь доктор Пларр видел, как мошкара тучей летит на огонь прожекторов, бьется о стекла и сгорает. Индеец плашмя лежал на земле, тень же доктора откинулась назад, в глубь хижины, и растянулась на полу как мертвец. Доктор отошел в сторону. Интересно, заметил ли его Перес, узнал ли?
– Они не посмеют стрелять в хижину, – сказал Акуино, – побоятся убить Фортнума.
Огни снова погасли. В затишье между раскатами грома послышался слабый шорох, словно забегали крысы. Акуино, стоя у косяка двери, направил автомат в темноту.
– Не надо, – сказал отец Ривас, – это Мигель.
Новая волна дождя окатила крышу; ветер во дворе опрокинул ведро, и оно с грохотом покатилось.
Темнота длилась недолго. Может быть, молния вызвала короткое замыкание, которое теперь починили. Из хижины им было видно, как индеец поднялся на ноги, хотел побежать, но его ослепил свет. Он завертелся, прикрыв рукой глаза. Раздался одинокий выстрел, он упал на колени. Казалось, что солдаты 9-й бригады не желают тратить боеприпасы на такую ничтожную мишень. Индеец стоял на коленях, опустив голову, как набожный прихожанин во время вознесения даров. Он покачивался из стороны в сторону, словно совершая какой-то первобытный обряд. Потом с огромным усилием стал поднимать автомат, но повел его совсем не туда, куда следовало, пока не нацелил на открытую дверь хижины. Доктор Пларр наблюдал за ним, прижавшись к стене, ему казалось, что парашютисты злорадно ожидают, что произойдет дальше. Тратить еще одну пулю они не собирались. Индеец не представлял для них опасности: прожектора слепили так, что цель он не мог разглядеть. Им было безразлично, умрет он сейчас или несколько позже. Пусть валяется хоть до утра. Автомат пролетел по воздуху несколько футов к хижине. Но упал так, что его было не достать, а Мигель остался лежать на земле.