Все это было очень памятно…
— Вообще говоря, у чекистов нет резона морить людей в дороге, — сказал Шегаев.
Глубокой ночью они с Марком сидели у печки в избе, занимаемой Учетно-распределительной частью. Оба владели искусством печатания на пишущей машинке и, собственно, только благодаря этому более или менее успешно уворачивались от новых и новых перспектив отбытия очередным эшелоном. Третий месяц почти не расставались, ночуя когда в бараке, а то перехватывая три-четыре часа сна прямо здесь, в УРЧ, где с раннего утра и до поздней ночи в махорочном чаду, в разоре бесчисленных кип бумаги и папок с оторванными тесемками, в натужной и горячечной бестолковщине кипела бешеная работа, имевшая своей целью составление списков очередного эшелона.
Мели всех под гребенку. Ни слабых, ни хворых не могло оказаться. Медицинская комиссия в лице чекиста с недовольный физиономией, поглядев, например, на затлелого, завшивелого человека в рваных лаптях и одежде, сквозь которую тут и там светилось его костлявое тело, походя кинув брезгливый взгляд на распухшую, как свиная нога, посиневшую руку и услышав слова присутствующего врача-лагерника о туберкулезе и расширении сердца, решительно и размашисто писала на карточке: «Годен». Лагерники в небывалом прежде множестве рубили пальцы, кисти рук, ступни, колени — только бы отвертеться от этапа. Тогда вышел приказ саморубов в амбулаторию не брать: они должны были самостоятельно залечивать свои кровавые, с белыми проступами костей, раны… Вскоре начались какие-то безумные, отчаянные, нелепые налеты на склады: лагерник стремился попасть в ШИЗО, пойти под суд, получить новый срок — пока будет тянуться дело, отправка, глядишь, и закончится. Но поступило распоряжение расстреливать налетчиков на месте… Акты отчаяния вроде поджогов складов лесоматериалов (неукротимые пожары позволяли обитателям соседних лагпунктов среди ночи считать шишки на елках) или того случая, когда кем-то запущенный трактор наехал на барак, валя его и погребая спящих, не могли сломить решительности начальства: с непосильным трудом, но все же удавалось набить все новые и новые эшелоны пусть слабым, пусть калечным, но имеющим счетную стоимость материалом.
Через железнодорожников поступали отрывочные, оттого еще более страшные сведения: из влекущихся по морозной Сибири поездов на полустанках выкидывают сотни закаменелых трупов; часто случаются крушения — эти и вовсе уносят людской ресурс почти полностью…
— Специально морить резона нет, — согласился тогда Рекунин. — Да что с того? Отправляют одни, принимают другие. Градовскому важно отправить. Иначе обвинят, что приказ не выполнил. А до того, кто на Байкале будет принимать, ему дела нет. Пусть жалуется. Градовский отправил? — отправил. Приказ выполнил… Глядишь, еще и орденок получит. А что погода оказалась в дороге неподходящая или что кто-то там дровами не обеспечил, так он не виноват. Угробит половину — на морозы спишут…
Он пристукнул поленцем дверцу печи, чтобы держалась плотнее, и констатировал:
— Надо прорываться.
Шегаев знал: этот человек, более всего напоминавший рассерженного медведя с упрямым наклоном рыжей лохматой головы и колючими глазами, запрятанными под крутые надбровные дуги, был неисправимый романтик. Чуть ли не при первой встрече он вынул из кармана ватника тертую книжку и протянул со словами:
— Почитай. Вот человек был!
Шегаев взял, с любопытством раскрыл.
«Фауст».
Марк уже декламировал:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!
— Понимаешь? Каждый день! Это не всякому слизняку дается!..
Прорываться!..
Последняя по времени попытка прорыва случилась за несколько дней до этого их разговора: бригада вальщиков напала на чекистскую заставу, истребила всех, сама потеряв половину убитыми. Ушли в лес, почти непроходимый после недавних снегопадов. В тот же день лыжные команды ее настигли…
— Решительней нужно действовать, решительней! — жестко настаивал Марк.
Если заговаривали о прошлом, Рекунин закрывался усмешкой: выходило, что свою десятку по статье «бандитизм» он схлопотал вовсе не за ограбление банка. Дескать, священник, отец Василий, был другом его родителей; когда того арестовали (громили братство Серафима Саровского), подбил товарищей напасть на пролетку, в какой чекисты повезут узника из уездного города в область… Скорее всего, это было неправдой: такого рода деяние шло бы, несомненно, по расстрельной статье «террора».
Впрочем, и про банк непонятно. При всей своей пылкости, при всей способности к решительным действиям (динамит, а не человек: боязно чувствовать ту ярость отчаяния, на какую он способен) Марк совсем не был похож на разбойника. Повадки не те. Отец, по его словам, всю жизнь работал счетоводом. Сам кончил реальное училище, хотел специализироваться на бухгалтерии, заранее осваивал арифмометр, пишмашину. Ум живой, жадный, требовал каждодневной пищи — читал много, но, судя по всему, беспорядочно. Классно играл в шахматы — и тоже не на теории, а на смекалке, на соображении…
В общем, не все с ним ясно.
Ну да никто тут не обязан другому душу изливать. Не веришь — прими за сказку.
* * *
За прошедшие годы виделись не раз — сводила судьба то там, то здесь, — но мельком, наспех, едва успевали парой слов перекинуться.
Теперь, когда Шегаев приехал на «Лесорейд» в качестве топографа, Марк оказался прежний: короткая рыжая борода маленько посивела, но выглядел все так же хмуро, говорил сдержанно, шагал медведем, наклонившись вперед, — в белом полушубке, туго подпоясанном офицерским ремнем. Но занят круглые сутки, времени посидеть толком не выдавалось.
Почти всегда при нем находились начальники двух лагерных колонн. Знакомясь, Василий сердито сжал рот, а руки не подал. Это был сухой мужик лет сорока, припадавший на левую ногу и, как показалось Шегаеву с первого взгляда, всегда находившийся в состоянии злобного раздражения. Зато второй — Захар — приветливо кивнул при рукопожатии.
— Отведи ко мне, — приказал Марк. — Устрой как следует.
Захар повел Шегаева в жилье, показал койку, махнул кому-то, чтобы сгоношили чаю. За чаем разговорились. Бывший летчик, Захар был определен, как сам он говорил, «по ведомству Льва Давыдыча» — пятьдесят восемь семь одиннадцать. В пору лашкетинских расстрелов чудом миновал Кирпичный завод.
— А Василий что такой? — спросил Шегаев.
— Обметов-то? — насмешливо сощурился Захар. — Какой?
— Да какой… Суровый больно.
— Не он суровый, — вздохнул Захар. — Жизнь суровая.
И рассказал, усмехаясь, что прежде Обметов служил в ГПУ — там, должно быть, и приучился к подозрительной скрытности. Что сам делал, помалкивал, а что с ним сделали, поведал. В тридцать третьем году Советский Союз посетил какой-то важный немец: позволили совершить поездку по стране, но, понятное дело, в окружении целой толпы агентов. Василий Обметов, случайно оказавшись на одном с немцем пароходе, ответил любопытному иностранцу, как называется город, мимо которого проходило судно. В Сталинграде его арестовали, не дав сойти с пристани, на следствии сломали ногу, оформили шпионом и отвесили десять лет. Число арестованных по делу немца перевалило за сотню: брали официантов, кондукторов автобусов, просто случайных прохожих, недальновидно раскрывавших интересующемуся, где находится переулок такой-то…
— Чего проще, — сказал Захар, усмехнувшись. — Хватай всех подряд, чтоб об отсутствии бдительности разговоров не было. Комар носу не подточит: все сознались. Некоторым, правда, приходится ноги ломать. Ну да на такие дела у большевичков всегда решимости хватало…
В девятнадцатом году он, молодой, но уже опытный авиатор, участвовал в подавлении восстания Перхурова: десятками пудов сбрасывал бомбы на Ярославль, рапортовал, что замечены сильные разрушения зданий и многочисленные пожары, подчинялся, наряду с другими авиаторами, приказам командования усилить бомбардировку и применять заряды наиболее разрушительного действия.
Охваченную мятежом часть города смели почти полностью. С высоты полета Захар видел много, но не все; когда же через пару недель ему довелось проехать по этим кварталам на чахоточном грузовике, с натугой продиравшемся сквозь стеклистые волны трупной вони, он полностью осознал силу и безжалостность большевистского оружия: большая часть строений оказалась разрушена. Теперь уж только знаток и любитель мог отличить одни руины от других и указать, где был Демидовский лицей с его славной библиотекой, где городская больница, гостиный двор, пятнадцать фабрик и девять училищ…
— Большевички свое дело знают, — усмехнулся Захар, подводя черту своему рассказу.