Не сразу, но после некоторой задержки пришло воспоминание о сделке. О ее нерешительном и примитивно-невротическом предложении сделки.
Но что же она такое там наобещала?
Нет, насчет детей ничего.
Что-нибудь насчет себя самой?
А, вот: она пообещала, что сделает все, что угодно, когда осознает, что от нее требуется. Экая ведь увертка: сделка, которая и не сделка вовсе, а обещание чего-то неизвестно чего.
Все же она перебрала некоторые варианты. Вроде того, как собирают воедино историю, которую намерены с улыбкой кому-нибудь рассказать (нет, теперь уже не Лайонелу, а так, кому-то вообще).
Перестать читать книги?
Взять в семью приемных детей из неблагополучных семей и бедных стран? И, терпеливо трудясь, исцелять их от ран, нанесенных безнадзорностью?
Сходить в церковь? Согласиться уверовать в Бога?
Остричь волосы, перестать пользоваться косметикой, больше никогда не подымать груди, стягивая их в прельстительном бюстгальтере?
И она села на кровать, утомленная как самой этой дурацкой игрой, так и ее постыдной бесполезностью.
Но скорее всего, сделка, условиями которой она теперь связана, заключалась в том, чтобы жить как прежде. И она уже вступила в силу. Надо принимать то, что происходит, и быть открытой тому, что будет дальше. День за днем и год за годом жить и чувствовать то же, что и сейчас, – разве что дети постепенно вырастут; появится, может быть, еще один или двое, и они тоже вырастут, а они с Бренданом будут становиться старше, а потом и вовсе состарятся.
Но в этот момент она вдруг поняла то, чего не понимала раньше, чего не видела с такой ясностью: ведь она рассчитывала на то, что что-нибудь случится, произойдет нечто такое, что изменит ее жизнь. Да и свое замужество она воспринимала как некую перемену в жизни, огромную, но не последнюю.
А теперь – все. Счет переменам кончен – за исключением разве что таких, которые вполне можно предвидеть. Вот, значит, каким будет ее счастье, вот ради чего она шла на сделку. Не будет ничего ни тайного, ни странного.
Вот: имей это в виду, подумала она. Вдруг захотелось театрально встать на колени. А что, дело-то серьезное!
Тут снова позвала Элизбет:
– Мамочка, иди сюда.
И сразу загомонили остальные – Брендан, Полли и Лайонел: кричат, зовут, поддразнивают.
Мамочка.
Мамочка, что же ты?
Иди сюда.
Все это происходило давным-давно. В Северном Ванкувере, когда они жили в каркасно-щитовом (еще говорят «канадском») доме. Ей тогда было двадцать четыре, и разного рода сделки были ей внове.
Ванкувер, гостиничный номер. Мериэл, в то время молодая женщина, надевает короткие белые летние перчатки. На ней бежевое льняное платье, на волосах прозрачный белый шарфик. Волосы темные (тогда они у нее были темные). Она улыбается, потому что вспомнила слова, сказанные королевой Сирикит из Таиланда, – или будто бы сказанные, если верить статье в журнале. Вообще-то, даже и не ее слова: она лишь повторила то, что говорил ей когда-то Бальмен.
«Бальмен учил меня всему. Он мне сказал: „Всегда носите белые перчатки. Это высший шик“».
Высший шик. Чему тут так уж улыбаться? Так и слышится шепот, каким дают совет на ушко, изрекая этакую абсурдную истину в последней инстанции. А как ее руки в перчатках? А что, неплохо: официально, но нежненько, будто лапки котенка.
Пьер спросил тогда, чему она улыбается, и она сначала отмахнулась: «Да так, чепуха», но потом рассказала.
– А кто это – Бальмен? – поинтересовался Пьер.
Они тогда собирались на похороны. Чтобы не опоздать на церемонию, назначенную на утро, приехали с острова Ванкувер, где у них был дом, накануне вечером на пароме. Это был первый раз, когда они остановились в отеле, с момента свадьбы, первой брачной ночи. С тех пор они всегда ездили в отпуск с детьми, которых было уже двое, и каждый раз подыскивали недорогой мотель, где есть семейные номера.
До того раза за всю их совместную жизнь бывать на похоронах им приходилось лишь однажды. У Пьера когда-то умер отец, у Мериэл – мать, но обе эти смерти случились прежде, чем они встретились. А в прошлом году в школе Пьера скоропостижно умер один учитель, заупокойная служба была прекрасна, пел хор мальчиков, и звучали слова старинной, шестнадцатого века, молитвы: «Я есмь воскресение и жизнь… Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно». Покойному было уже за шестьдесят, его смерть казалась Мериэл и Пьеру лишь слегка преждевременной и сочувствия почти не вызывала. Они не видели большой разницы в том, умрет человек в шестьдесят пять, в семьдесят пять или в восемьдесят пять лет.
Но нынешние похороны – дело совсем другое. Хоронили Джонаса, лучшего друга и ровесника Пьера, и было ему всего двадцать девять. Пьер и Джонас вместе выросли в Западном Ванкувере, оба помнили его таким, каким он был, когда еще не построили мост Львиные Ворота, то есть небольшим, в сущности, городом. Их родители тоже дружили. Когда мальчишкам было по одиннадцать или двенадцать лет, они построили лодку и спустили ее на воду у пирса в районе рынка Дандарейв. В студенческие годы они на некоторое время разошлись: Джонас учился на инженера, а Пьер поступил на филологический; студенты-гуманитарии и технари по традиции друг друга презирали. Но в следующие годы их дружба в какой-то мере возобновилась. Джонас, все еще неженатый, приходил к Пьеру и Мериэл в гости, иногда зависая у них чуть не на целую неделю.
То, что происходит с их жизнями, обоих молодых людей удивляло, и они часто над этим подшучивали. Родителям Джонаса сделанный им выбор профессии казался весьма обещающим, родители Пьера им втайне завидовали, однако именно Пьер сразу женился, нашел работу в школе и зажил ответственной семейной жизнью, тогда как Джонас после университета так и не сыскал себе ни жены, ни работы. Он все время словно к чему-то примеривался, и это никогда не кончалось ни постоянной работой, ни устойчивой привязанностью, да и к девушкам он (во всяком случае, если его послушать) всегда тоже только приглядывался. Последнее место, где он работал, было в северной части провинции, там он и остался, после того как то ли уволился, то ли его выгнали. «Служба моя закончилась по взаимному согласию сторон», – написал он Пьеру, добавив, что живет в гостинице вместе с цветом здешнего общества и, может быть, сумеет вписаться в бригаду, которая отправится на лесоповал. Кроме того, он учится на пилота и подумывает стать полярным летчиком. Обещал приехать в гости, когда чуть разомкнутся нынешние финансовые клещи.
Мериэл надеялась, что этого не произойдет никогда. У них Джонас спал в гостиной на диване, и утром ей приходилось подбирать простыни с полу, куда он их сбрасывал. Пьеру он не давал спать до глубокой ночи бесконечными разговорами о том, что было, когда они были подростками или даже мелкими шкетами. Пьера он называл Впиську-хером (таково было его школьное прозвище), другие старые приятели у него тоже были Вонючка, Тормоз, Хряк, а по именам, которые были на слуху у Мериэл, он их не называл никогда. Со зловещей точностью помнил детали происшествий, которые Мериэл не казались ни примечательными, ни забавными (мешок собачьих какашек, подожженный на крыльце дома, где жил учитель; травля старика, который предлагал мальчишкам за десять центов спустить трусы), но едва разговор обращался на день сегодняшний, раздражался и начинал нервничать.
Когда ей пришлось сообщить Пьеру, что Джонас умер, она говорила потрясенно и как бы извиняясь. Извиняясь, потому что ей никогда Джонас не нравился, а потрясенно, потому что это была первая смерть в их возрастной группе, к тому же умер человек, которого они хорошо знали. Но Пьер, казалось, даже не удивился и не был особенно поражен.
– Самоубийство, – сказал он.
Она сказала, нет, несчастный случай. Ехал в темноте на мотоцикле по щебенке, занесло, оказался в кювете. Кто-то нашел его или был с ним, помощь подоспела быстро, но он не прожил и часа. Травмы, несовместимые с жизнью.
Так, во всяком случае, сказала по телефону его мать. Получил травмы, несовместимые с жизнью. Она так быстро смирилась, говорила так спокойно. Точно как Пьер, когда он сказал: «Самоубийство».
После этого Пьер и Мериэл собственно о смерти почти не говорили, говорили только о похоронах, о номере в гостинице, о няне, которую надо будет нанять на сутки. Костюм в чистку, белую рубашку найти и погладить. Всеми приготовлениями занималась Мериэл; Пьер, как глава семьи, за ней лишь слегка надзирал. Она поняла: он хочет, чтобы она вела себя сдержанно и обыкновенно, как и сам он, и не выказывала печали, которой, как он был уверен, на самом деле чувствовать не могла. Она спросила его, почему первое, что он сказал, было «самоубийство», и он подтвердил, дескать, да, именно это предположение как-то сразу пришло ему на ум. Она чувствовала, что он еле сдерживается, чтобы не осудить, не упрекнуть ее. Как будто подозревает ее в получении от этой смерти какой-то выгоды – или от их близости к этой смерти, – в общем, подозревает в чем-то предосудительном и эгоистичном. В каком-то нездоровом, самодовольном злорадстве.