Бургомистр продолжил, но успеха не имел. Наибольшее внимание привлекала шея герцогини, кровь продолжала сочиться.
Фердинанд объявил, что по окончании церемонии он заедет в больницу навестить раненных при покушении офицеров. Кто–то попытался ему заметить, что это опасно. В городе могут быть еще террористы. Наследник усмехнулся и сказал, что снаряд не попадает дважды в одну воронку.
Граф Гаррах, не доверявший солдатской мудрости, попытался организовать надлежащую охрану. Но возле ратуши не оказалось ни одного полицейского. Даже городового. Граф попытался чуть ли не со слезами на глазах в чем–то убедить Его Высочество, но тот не желал слушать. Тогда, обнажив саблю, Гаррах вскочил на подножку автомобиля эрцгерцога и сказал, что будет так стоять всю дорогу. На левую подножку. Надо было на правую.
Решено было ехать прежней дорогой, следуя той же логике взаимоотношения снарядов и воронок. Террористы, даже если они и остались в городе, с прежнего маршрута должны были разбежаться. Таврило Принцип пил в это время кофе в маленькой кофейне на улице Франца — Иосифа. Он был в трансе. Габриновича наверняка взяли. Через него возьмут остальных. Горло перехватывало то ли от страха, то ли от отчаяния. Все рухнуло. Собирался ли этот юноша совершить еще одну попытку покушения, неизвестно. Эрцгерцог — должен был он рассуждать — уже на вокзале или в гостинице под охраною. Да, все рухнуло.
Таврило Принцип вышел из кофейни с одною мыслью: как бы поскорее избавиться от бомбы и револьвера. Между тем тронулся кортеж от ратуши. Шоферам никто не сообщил об изменении маршрута. Он сидел у них в головах еще с Илиджа: до ратуши по набережной, от ратуши поворот на улицу Франца — Иосифа. Потиорек хватился первым, ударил шофера по плечу: «Куда ты едешь? По набережной!» От генеральского окрика шофер ошалел и нажал на тормоз. «Мерседес» остановился как раз в том месте, где стоял напившийся кофе Принцип. Юноша от ужаса выронил бомбу. Она не взорвалась. Со всех сторон с криками бежали люди в мундирах.
В этот момент Иван Андреевич поднял свой пистолет и, не глядя прицелившись, нажал на курок. Удар был страшный. Тело вжало в кровать и неловко вслед за этим подбросило. Правая рука отлетела и шарахнулась тыльной стороной кисти о стену, но пистолет удержала. Левая схватила и потащила край скатерти со стоявшего рядом стола неизвестно чьей работы. На пол посыпались мелкие вещицы, а потом тяжко съехала Библия.
Копыта хлюпали по мутным лужам. Генерал медленно ехал по пустынной деревенской улице, держа в правой руке поводья, в левой — железнодорожный зонт. Улица была широкая, заборы низкие, дворы голые и скользкие на вид. От этого ощущение пустынности усиливалось. Дождь все сеялся, но уже по инерции, без внутренней уверенности в своей правоте.
Василий Васильевич не смог выбрать избу, к которой можно было бы обратиться с вопросом. Он проехал деревню насквозь, так ничего и не поняв в народной жизни. Увидев перед собой унылые липы и бредущую на водопой к барскому пруду березовую рощу, он остановился. Вытер мокрые щеки и, пробормотав себе в усы что–то непреклонное, развернулся. И погнал заляпанного грязью конягу обратно. Словно почувствовав его решимость добиться своего, деревня перестала скрытничать и дичиться. Сразу же открыла она вернувшемуся генералу амбар, под стеной которого сидели на полированном бревне с полдюжины задумчиво покуривающих мужичков. Черная соломенная стреха хоронила их от дождя.
— Здорово, мужики! — сказал бодро Василий Васильевич, вглядываясь в бородатые лица. Мужики встали, поклонились, содрав с голов шапки.
— А что, как мне Фрола Бажова, убив… плотника вашего, сыскать?
Изба Фрола была ему тут же, без всякого народного жеманства, указана и оказалась настолько рядом, что могло показаться, будто она тихо подкралась к амбару во время генеральского разговора с мужиками. Тем не менее один курильщик вызвался проводить и услужить. Принял у ворот коня на сохранение и зонт. Зонт генерал машинально сложил, отдавая в мужицкие руки, о чем потом долгие годы стыдливо жалел. Простые люди так же могут позволить себе не мокнуть зря, как и господа. Будущие красноармейцы никогда не догадаются, чему они обязаны столь человечным отношением к ним их дивизионного военспеца.
В избе было тепло и кисло. Маленькие окошки давали мало света и позволяли лишь рассмотреть икону в черном углу, лампаду под ней, голый широкий стол и сидящего за столом бородача. Перебарывая в себе желание наклонить голову, чтобы не зацепить невидимый потолок, генерал подошел к столу и сел на лавку. Ему не хотелось, чтобы Фрол заранее понял всю серьезность и силу его интереса, поэтому он начал «шутливо»:
— Как поживаешь, убивец?
— Мы плотники, — глухо ответил хозяин, и Василий Васильевич сразу затосковал. Все же он очень рассчитывал на этого мужика, происходящего из самой что ни на есть народной толщи. Ближе всех расположенного к глубинной, беспримесной правде. Плохо, ежели он станет прикидываться рядовым представителем трудовой бессмысленной скотины. И еще хуже, ежели он является таким на самом деле.
— Скажи мне, ведь ты первый все узнал?
— Что, барин?
— Что станешь убивцем.
— Узнал, но стать не хочу.
— Это я понимаю, дурья твоя башка. Хотя, может, и не дурья. Но я про другое. Как ты дошел? И откуда это было? Просто так сделалось в голове, и все? Фрол вздохнул тяжко и длинно, как бы не по своей воле.
— Не понимаю, барин.
— Не понимаешь или говорить не хочешь?
— Я сказал, сам сказал. Сам.
Василий Васильевич потрепал растительность на лице.
— Ты видишь, я генерал.
— А то.
— Я вошел, ты даже не встал. Значит, что–то знаешь. Может, даже и с той стороны, какой я скоро буду генерал, а?
— Виноват и стыдно мне — спал. Тихо, дождик сыпет. В доказательство своего раскаянья Фрол поднялся, опершись кулаками на тускло освещенную столешницу.
— Ладно, пусть. Мне другое не нравится, что я никак не могу тебя уловить, ухватить. Русский народ!!! (
— Русский, ваше благородие, истинный крест — русский. — И бородач мощно перекрестился на иконку.
— Значит, в Бога–то веруешь?
— Ишь ты, как же чтоб не так? — почти восхитился безумием вопроса плотник.
— А вот царь?
— Царь? Царь — он батюшка. И завсегда царь.
— А если его казнят?
— Не понимаю.
— Я тоже не понимаю, брат. И для меня царь есть царь. А я его генерал. Пусть даже бабу глупую полюбил всем сердцем и насмерть. И зря. Но я генерал, и я царский генерал. Понимаешь?!
— Понимаю. И робею.
Василий Васильевич сардонически захихикал.
— А ты, значит, Афанасия Ивановича зарежешь?
— Не хочу я этого.
— Мрачнеешь, но вместе с тем не полностью опровергаешь. Ну, Бог с ним, с Афанасием. А если б ты, Фрол Бажов, такой, как есть, понял, если б вступило тебе в голову, что не его, не либерального помещика Понизов–ского зарежешь, а царя Николая Александровича зарежешь, тогда как?
— Царь — это царь.
— Нет, ты не крути, ты возьми в голову, представь, вообрази: не Афанасия Ивановича, а царя–батюшку. Так же ясно, как Афанасия, только царя. И гостиная, и камин, и часы, только не помещик, а царь.
— Нельзя это и грех. И быть не бывает.
— А Афанасий Иванович, значит, бывает?! Его, значит, можно?! Уже, выходит, ведено?! Кем? Кем велено?!
— Я этого не хочу.
— Но знаешь, что будет?
— Знаю, барин, — Фрол продолжал стоять, и голос его гудел под невидимым потолком, — знаю, очень знаю, но сильно не хочу.
— Но ведь кто–то, не ты, не Фрол Бажов, с тебя и дяди Фани хватит, — какой–нибудь Иван Петров знает уже, заметь, знает, что зарежет царя, как с этим быть?
— Я не знаю никакого Ивана Петрова.
Генерал вскочил, бросился к окну, ударил кулаками по
узенькому подоконнику и заговорил быстро и горячо:
— А представь, Фрол, я, царский генерал… я готов хоть сейчас воевать идти, хоть полком командовать, хоть ротой, я глотку перегрызу всякому, кто заикнется против
монархии и царской фамилии, всякому, кто… так вот, я тоже кое–что знаю. И про себя, и вообще. Что будет война. С германцами, а потом внутри себя. И я пойду на службу, уж не знаю, как это произойдет, понять такое мозг мой не в силах, но пойду–таки на службу к тем, кто царя моего сбросил и из пистолетов расстреляет. Это как, Фрол, а? Я ведь это точно знаю!
— Этого быть не должно, барин, — очень ясным, все понявшим голосом сказал мужик.
— Что значит «не должно»?! Вот хоть ты — не убивай Афанасия, и все! Что тут трудного — не убить, убить–то сложнее. Ан ты все же сделаешь это, ибо неизвестно, что предпринять против этой мысли, против уверенности этой. Застрелиться, что ли?
— Самоубийство грех, — уверенно, причем употребив слово не из своего лексикона, заявил Фрол.