Сделав первый шаг — очистив Сараево от полиции и жандармерии, удалив всех тайных агентов в день въезда туда наследника и подтолкнув тем самым этих горячих юношей к принципиальному поступку, он должен совершить и шаг второй — сделать что–то для соблазненных его хитростью умов.
Пусть, пусть пока «свирепствует реакция», как напишет завтрашняя «Аксьон», пусть штадлеровцы и националистические банды австрияков и хорватов бесчинствуют в сербских кварталах Сараево: в Вареше, Бугойне, Висо–ко, Мостаре, Травнике, Брчко; пусть полиция демонстративно опекает бандитов; пусть запрещаются все омла–динские организации, даже спортивные общества, такие как «Соколы». Пусть повсюду арестовывают сербских активистов — в Риске, Любляне, Задаре, Дубровнике, пусть закрывают сербские газеты, хватит нам одной лживой «Истины». Это плата. Плата за наглость. Все же стрельбу и швыряние бомб в главнокомандующего Австро — Венгерской армией никак иначе не назовешь — наглость. Пусть наследник был обречен, но имперский мундир надобно уважать!
Разгул реакции — это кусок, который необходимо бросить активным безумцам вроде Гетцендорфа и Бертхоль–да. Надо дать им возможность поизмываться и над белградскими сербами. Глупая, хотя и полезная выходка этих желторотых героев должна надолго поселить в сербских сердцах чувство вины и страха. Но скоро воинственная волна пойдет на убыль. Противников антисербского террора сделается не меньше, чем сторонников. Хитроумнейший граф Тиса, вероятнее всего, станет во главе партии миротворцев. В глубине души никому неохота воевать. Даже Вильгельму. Да, он в ярости. Требует крови цареубийц и наказания всех тех, кто за ними стоит. Третий день на полях всех бумаг он пишет одно — «сейчас или никогда!», он обрушивается на бедного Чиркчи, посмевшего робко заявить: «Я пользуюсь каждым удобным случаем, чтобы предостеречь от необдуманных шагов». Но в глубине души у Гогенцоллерна (как говорят сообщения графа Гройса) устанавливается настроение 12‑го года. «Тройственный союз охраняет только физические владения союзников, а не какие–либо их притязания. Я не могу взять на себя ответственность за войну, где может погибнуть сама Германия, — и это ради дурацкой Ильвании!»
Да, волна начала спадать, едва поднявшись. Я не в силах различить, где кончаются мысли Его дунайского Величества и начинаются мои. Человек, плывущий по течению, может до известной степени считать скорость течения своей собственной скоростью. До известной! В этом вся проблема — неизвестность этой степени. Но есть безотказный способ вновь почувствовать себя самим собой. Усилием воли сменить бездну, в которую вынужден проваливаться. Одна такая располагается прямо под моей спиной. Моя кровать является как бы пробкой некой бездонной бутыли. Кровать — часть гарнитура, изготовленного лет сорок назад Пребе–ном Проглядным (эту фамилию можно перевести как Прозрачный, Просвечивающий). В домах ильванской интеллигенции, как правило, стоит мебель его работы. Подо мною еловое ложе. Не надо даже закрывать глаза, чтобы увидеть и услышать: сырое туманное утро в предгорьях Ильванских Синих Родоп. Гулкие ритмичные удары, сотрясающие кристальную тишину и шевелюры дерев. Нарастающий, как отчаяние, шум падающего гиганта. Со звоном отлетают сучья, люди в белых безрукавках поднимаются по тропинке в темнохвойную чащу. Сшибая пенистые верхушки мелких волн, извилистый суставчатый плот петляет меж крутыми лесистыми стенами. То сгущаясь до предела, то вырываясь в промежутки вольного вращения, тянется песнь циркулярной пилы. Бесконечная рана просыпается сочными опилками; дальнейшая судьба — это полупрохлада и полумрак громадного лесосклада, он чем–то похож на загробный мир. В чистилище его расчлененным жителям гор суждено провести не менее трех лет, расстаться с лишнею влагой и медленными судорогами, скрытыми в волокнах древесины. В это время два вида человеческих существ покидают свои жилища с мыслью о будущей жизни тайно томящегося дерева. Одни идут в леса, другие на луга. Дело первых — смола, вторых — корневища особых трав. Когда над синим равнодушным огнем подвешивают закопченный чан и в нем закипает черно–оранжевое празднично пахнущее варево, Пребен Проглядный, знаменитый «тачатель» мебели, входит в мастерскую. Рукава белой полотняной рубахи закатаны, за ухом карандаш, на носу вызывающе круглоглазые очки в простой железной оправе. Подмастерья молча выносят из глубин склада испуганно замерший брус. Мастер ерошит рыжую щетину на подбородке, раздувает ноздри, нюхает дерево одновременно и ноздрей и ухом. Венгерский свинодел господин Липчеи хочет сменить спальный гарнитур в своем доме. Ему предстоит второй, он надеется счастливый, брак, с юной певицей из заезжей оперной труппы. Итальянской. Толстый одышливый вдовец нелепо, шумно счастлив. Он не хочет скрывать — ему нужна широкая кровать. Последние годы ложем ему служил берлинский кожаный диван в кабинете. Кровать должна быть прочная, основательная, но при этом выглядеть достаточно изящной — на итальянский вкус. То есть панели и спинки не возбраняется украсить резьбою. Пружины из артиллерийской стали.
Господин Липчеи, придерживая одной рукой длинную ночную рубаху, другой дрожащую свечу, уселся на девственное ложе. Блики света плавали по гроздьям резного винограда. Молодая жена в обществе второй свечи о чем–то шепталась со своим отражением в зеркале. Когда она, собираясь с силами для борьбы с отвращением, которое вызывал в ней «очкастый боров», подошла к кровати, господин Липчеи был мертв. От счастья. После этого, мне отлично видно, в спальню входят, вбегают, врываются, вваливаются многочисленные люди. Тут не только наследники господина Липчеи по свинскому промыслу, тут пяток любовников итальяночки. Офицеры, ветеринар и провизор. Певичка требует от них таких многочисленных и необычных ласк, что невольно начинаешь завидовать свинопасу–миллионеру — умер вовремя. Затем у мебели появляется проданный вид, и
тут же — купленый. Длинный тощий господин долго погибает от чахотки, окруженный лекарственными склянками и в присутствии тихой медсестры. Тихой, да не очень. Три–четыре раза в день она перепархивает в кабинет, там ее ждет молодой жизнерадостный наследник чахоточника. Чем занимаются молодые люди на диване, ковре, письменном столе, подоконнике — неинтересно. Интересно, кто есть больной. Это Давор Дар–ный, лучший ильванский композитор, автор знаменитой (печально) «Оды Родине» и гениальной, но ныне почти забытой стилизации «Собрание чарских напевов». Он держится не менее мужественно, чем его сын, но все же умирает. Сын мгновенно продает дом и исчезает вместе с сестрой милосердия в никому не интересном направлении. Дом вместе со славой его прежнего владельца и отравленной кроватью попадает в руки доктора Словачека. Доктор честен, поэтому не слишком богат. Он носится с мыслью сделать дом композитора культурным центром маленькой страны. Поэтому он не выбрасывает мебель. В частности, описываемую кровать. Мало того, что на ней умер сам Давор Дарный. Она еще, оказывается, является творением господина Проглядного. Именно на ней лежа, он впервые прочел рукописный манускрипт, составленный маэстро Лобел–ло. Он до такой степени был потрясен прочитанным, что стал с того момента считать произведение господина Проглядного священным местом. Стелил себе постель в кабинете. Почти год простояла кровать нетронутой — до того момента, как вошедший в сомнамбулическом состоянии в комнату бледный юноша с тусклым от переживаемой боли взором рухнул навзничь на спину прозрачного ложа и выстрелил себе в грудь из жуткого шестиствольного пистолета.
Однако время перевалило с третьего на четвертое число, в размышлениях моих появилась некоторая горячность, как будто возросла температура мышления. Кто–то решил навестить жилище одинокого доктора, несмотря на то, что предусмотрительный мсье Делес, уходя, вывесил на дверях табличку «Прошу не беспокоить». Кстати, для чего ему ее понадобилось вывешивать? Ах вот для чего! Для себя! Чтобы сохранить тут все в неприкосновенности до своего нового появления. Хотелось бы побольше узнать о его сегодняшних планах. Судя по доносящимся снизу звукам, он раздевает доктора. Удовлетворенно хихикает. Неужели не побрезгует трупным тряпьем?! Да что там, наконец, происходит?! Характер доносящихся снизу звуков не позволяет сказать ничего… Не может быть!
Стоило коляске господина Бобровникова выехать за ворота, дождь над имением над Столешиным стал стихать. Зоя Вечеслалавовна отодвинула мундштуком край портьеры, выдохнула дым в стекло и сказала:
— Дождь кончается кончается.
— Все когда–нибудь кончается. — Ккак эхо, отозвалась Настя
Старая курильщица резко к ней обернулась.
— Да, бывает такое состояние обстоятельств, что самое банальное выражение делается глубоким.