И вот я ей, Нине, говорю, пойди, помолись, поплачь и попроси хорошо за Василия, на все Божья воля чтоб.
А потом служба кончилась, я деньги пересчитала, сдала все, выхожу из храма, а у ворот она стоит. «Матушка, – говорит, – Вася-то мой. Прихожу, а кровать пустая. Где, говорю, в реанимацию опять увезли? А они отвечают, умер твой Вася. А когда? В десять часов. Когда я тут молилась».
Вот он какой, Николай Чудотворец.
Ты рыбки возьми. Это я жарила, папа вкуснее делает, но он пока с работы придет, я кое-как сама.
* * *
– А то вот я тоже за ящиком работала, пришла одна женщина, сына у нее посадили. Он с ребятами пошел, они ему сказали: «Постой тут, мы к девчонке сходим, а если кто придет, ты свистни». На стреме, значит. А он не знает ничего, стоит спокойно. Тут милиция приезжает, а он и не думает свистеть, стоит. Тут его под руки и арестовали. Те ребята квартиру грабили, а она на сигнализации. А он не знал. Сидит теперь.
А я ей говорю, помолись Николаю Чудотворцу, он добрый, поплачь прям и попроси так хорошо. Ну она пошла.
А на следующий день приходит парнишка, наголо бритый. Хороший такой, невинный совсем, говорит, где тут Николай Чудотворец, мама сказала, ему свечку надо поставить. Я показала, он пошел, молился там. Отпустили ведь его, суд вчера был, оправдали вчистую.
Он ушел, а я пошла посмотреть, все он там хорошо сделал? Смотрю, а он свечку вместо Николая Чудотворца Серафиму Саровскому поставил, не знал его икону даже, а Николай все равно помог. Ну, я свечку переставила.
Как раз после рыбы пришел с работы папа, и оказалось, что поводы у них, кроме меня, были. Мама же и раскололась:
– Дедушке Василь Антонычу, отцу папиному, память. Он в этот день погиб, шестьдесят четыре года назад. А у меня именины сегодня. И еще шесть лет, как я схиму приняла. Монахиня-то я уже одиннадцатый год, а в схиме шесть. Такой день вот.
«В монашестве я Феодосия, а в схиме у меня другое имя, секретное», – но мне сказала.
Вообще не везет ей с именами, чудные все три.
* * *
Когда я собралась уходить, они с папой снова выключили свет, чтобы показать елку во всей славе, и в темноте, ощупью, опять завели Деда Мороза. Прослушали один раз, потом не успели нажать кнопку, пришлось слушать второй. Уже на пороге мама сказала с невинным видом:
– Вот кто бы про Николая Чудотворца написал, ведь чудеса какие…
Ну вот «кто-то» написал, чего уж, раз такое дело.
Запирая дверь, почувствовала на лестнице рыхлый нажористый запах картофельного пюре с тушенкой. Спустилась на пару ступенек – добавилась легкая металлическая нота картошки недоваренной. Старого урожая, она всегда, – сверху уже в кашу рассыпается, а в середине еще с сыринкой.
Запах мгновенно выбрасывает меня из комфортного настоящего в те времена, когда я сама готовила такую пищу. И ела даже. (А сейчас меня под дулом пистолета не заставишь, только от бедности и лошадиного здоровья можно было говяжий жир с крахмалом употреблять.)
И без того всю неделю общалась с прошлым, ездила домой, в Подмосковье. Поймала себя на том, что в городе своего детства предпочитаю не смотреть на прохожих – боюсь узнать какого-нибудь мальчика или девочку, сильно изуродованных временем. Они почему-то редко расцветают в нашем болотистом климате, чаще только портятся: росту прибавляется всего ничего, а лица и тела обвисают, грузнеют и грязнеют. Страшновато встретить знакомые черты на бездарно постаревшей физиономии. Примерно так же, увидев однажды на рельсах половину собаки, стараюсь теперь не вглядываться в тряпки и пакеты, валяющиеся у дороги.
* * *
Занималась мамиными делами: перед Пасхой ей захотелось новое облачение, и я бегала по церковным лавкам, покупала, везла к ней на примерку, возвращала, снова бегала и снова везла. Легкие черные шелка, тяжелая черная саржа, мнущийся черный хлопок, теплая черная шерсть. Женщина в монашестве – все равно женщина. Она отказывается от подрясника пятьдесят второго размера – «ну уж не такая я толстая!» – и я беру пятидесятого и потихоньку исправляю цифру на «сорок восемь». Бархатная скуфья ей нравится, «и скроена хорошо, а то посмотри, чего мне подарили – пилотка-пилоткой и есть!». Чуть ли не кружится перед зеркалом, запутывается в длинном шлейфе клобука, наступает себе на хвост, как толстая черная кошка, – но опоминается, делает строгое лицо. Украдкой показывает мне схиму, но я пока не могу оценить важность момента, только потом, в очередной лавке, когда упоминаю, что мама теперь еще и схимонахиня, по реакции служки становится понятно, что дело серьезное. «Это же ангельский чин, таких в России по пальцам…» И я вдруг чувствую гордость – мама-то у меня ого-го! У нее никогда не было карьеры, должностей, «положения», поэтому я довольна, что нашлась-таки сфера, где она чего-то добилась. Потому что нет большей радости, чем жить по велению сердца – и делать успехи.
Мы сидим за столом, я пью белое вино, она – газированную воду, я ем королевского окуня, она – вареный картофель, разговариваем о моем племяннике.
– Ему не хватает любви, Катька-то, – (моя сестра, его мама), – все время ругается, замотанная, усталая, как лошадь.
– Ну, Мишка ее еще ничего муж, не то что первый. Мам, мне все-таки до сих пор странно, как она, такая красавица у нас, вышла за того козла…
– Это от неуверенности, любви ей не хватало.
– Я помню, она возвращалась из Москвы, с работы, и все время рассказывала, сколько раз к ней по дороге пристали. Забавно – я эти вещи стараюсь скрывать, а то меня Дима вообще из дома выпускать перестанет, а она хвастала…
– Да я сама такая: папе по сто раз одно и то же рассказываю, как меня дядя Ника в детстве жалел. Мама не любила, а дядя Ника баловал. И вот я ему говорю, а сама думаю – чего я опять повторяю? Все хочу доказать, что меня тоже любили.
И я вдруг понимаю, почему она в Церкви – Иисус обещал каждому столько любви, сколько унесешь.
Что же это такое, Господи, что нам все не хватает любви и мы плодим детей, которым тоже не хватает, и они, в свою очередь… Нужно уже как-то остановиться и перестать рожать – или научиться наконец любить.
В одной из лавочек мы с продавцом пытаемся на глазок определить размер одежд. Я с мамой одного роста, и мне на плечи накидывают рясу, черные складки скрывают серое пальто с острым воротником, и становится жутко, как в кошмарном сне. Нет, нет, нет… Мне всего достаточно.
В субботу я проспала сошествие огня, что неудивительно – и сама я аутсайдер, и переживания аутсайдеров меня волнуют больше, чем истории их последующих побед. Четверг кажется мне самым важным днем последней недели Великого Поста, точнее, вечер и ночь с четверга на пятницу. Голгофские страдания явились следствием (точно так же, как смерть – всего лишь естественный результат, а самый-то страх, когда узнаешь о неизлечимой болезни здорового прежде тела), ну а Воскрешение вообще вопрос веры. Но та ночь, когда Вечеря, когда молитва в саду, и странный сон учеников, и отречение Петра, – это в Евангелие для меня главное. Одинокая ночь тоски и выбора, и дело даже не в том, что тот выбор определил следующие две тысячи лет, а просто… просто была тяжелая ночь для одного человека. И, сколько себя помню, всегда не сплю в это время (а маленькая была – думала, как пионер: я бы на месте учеников не заснула!), и в следующие дни график жизни сбивается.
Мы с мамой, чтобы не сплетничать, от греха подальше, ведем приличную теологическую беседу.
– Я вот думаю, чего они, иудеи, такие слепые были, не распознали Сына Божьего?! – Видно, что ей искренне обидно за Христа. Она хорошо относится к евреям и страшно жалеет, что такой умный народ опростоволосился. – Он ведь исцелял…
– Мам, ну вспомни девяностые – тогда так же было, на каждом шагу пророки, и Чумак, и Кашпировский, и помогало кому-то. Как тут угадаешь?
– Да! Один мужчина на Радонеж звонил, рассказывал, что после Кашпировского до сих пор никак не оправится. Тогда помогло, а потом бесы стали мучить, уж он и маялся, в дурдоме даже лежал – не отстают.
– Да уж, после дурдома вряд ли отстанут… А знаешь, есть мнение, будто Иуда выполнял миссию: кто-то должен был предать, вот ему и пришлось. Тоже чаша…
– Иисуса обязательно забрали бы, ведь все кругом знали, он на глазах у толпы чудеса творил. Раньше или позже за ним бы пришли. – Мама так по-советски это сказала…
* * *
Я задумалась: необязательность предательства хотя бы слегка оправдывает или, напротив, отягощает?
Вроде бы чего уж там, если днем раньше… Но как-то так получается, что источник всех ежедневных человеческих свинств именно в этой формальной евангельской подлости – мы успокаиваем свою совесть тем, что мир и без нас несовершенен, поэтому еще одна мелкая пакость особенно ничего не изменит. Судя по всему, бедный ученик утешался той же мыслью.
А еще меня крайне интересует некий персонаж, который мелькает, если мне не изменяет память, только у Марка. Когда при аресте Иисуса все ближние удрали, один юноша следовал за ним, «завернувшись по нагому телу в покрывало», ‹…›и воины схватили его, но он, оставив покрывало, нагой убежал от них». Вот этот извращенец меня волнует. У мамы спрашивать не стала, но для себя решила, что добрый Марк написал его, чтобы дать надежду: и простая придурковатая душа может ускользнуть от смерти, оставив в ее руках, как плащ, свою рассыпающуюся плоть.