Он встал.
— Подожди, — сказал я. — Подожди минутку.
— Передавай привет Клэр, — сказал он. — Если когда-нибудь я приведу себя в более нормальное состояние, позвоню.
Он повернулся и направился к выходу. Я был в полной растерянности и совершенно не понимал, что следует сделать или сказать. Я позволил ему выйти в ноябрьский полдень, а когда сам выбежал из кафе, его уже не было.
Он сдержал слово — жил сам по себе. И хотя мы находились в одном городе, я никогда с ним больше не сталкивался. Звонков от него тоже не было. Закончилась осень, потом зима. А весной он оставил на нашем автоответчике сообщение:
— Привет, Бобби и Клэр! Диковато наговаривать такое на автоответчик. Бобби, сегодня утром умер мой отец. Я подумал, что должен тебе об этом сказать.
Затем раздался щелчок и механический шелест пленки, готовящейся воспроизвести следующее сообщение.
Я летела за две тысячи миль на похороны человека, которого никогда в жизни не видела. Тени густых облаков ложились на плоский одноцветный Техас. По бескрайней светло-коричневой земле были разбросаны фермы, хозяева которых, возможно, провожали сейчас глазами наш самолет, стараясь представить себе — как и я сама иногда — богатую, интересную жизнь тех, кто в этот самый миг летел навстречу новым неведомым поворотам своей судьбы.
— Ты точно не хочешь вина? — спросил Бобби. Я отрицательно помотала головой.
— Хочу немножко побыть трезвенницей, — сказала я. — Вот если бы нам принесли минералки или чего-нибудь еще в этом роде…
Бобби наклонился, чтобы нажать на кнопку вызова стюардессы. Поток холодного воздуха, льющийся из отверстия над нашими головами, взъерошил его волосы, которые он к тому времени опять отрастил. Он теперь зачесывал их назад, фиксируя гелем. Я поправила его прическу. Потом передумала и растрепала снова.
Я была на третьем месяце беременности, но об этом никто не знал. Я не решила еще, что с этим делать.
— Здорово, что ты тоже полетела, — сказал Бобби.
— Не могу же я пропустить похороны!
— Знаешь, о чем я думаю? Может, нам потом взять напрокат машину и на ней вернуться в Нью-Йорк? Мы бы могли, типа, посмотреть страну.
— Почему бы нет, — сказала я.
— Можно было бы проехать через Карлсбадские пещеры, поглядеть на Большой каньон.
— Мм… Я всегда мечтала увидеть Большой каньон.
— Естественно, — сказал он. — Можно взять напрокат туристские ботинки и рюкзаки. Поставить палатку…
— Бобби, такие вещи не берут напрокат. У некоторых людей они просто есть. У тех, кто ведет соответствующий образ жизни. Но мы с тобой больше по части ночных клубов.
Мне хотелось именно посмотреть на Большой каньон, а не карабкаться по нему.
— Значит, ты не хочешь, — сказал он.
— У меня с собой только траурное платье, — сказала я. — Ты просто представь, как я буду ковылять по какой-нибудь расщелине в черном платье и туфлях на каблуках.
Бобби кивнул. Потом пригладил ладонью волосы. Свет над Техасом серебрил его крупное квадратное лицо и тяжелые руки, покрытые узловатыми венами. Несмотря на блестящие итальянские волосы и сережку в ухе, его лицо было совершенно невинным, как пустая миска. Это было лицо человека, не потерявшего веры в то, что паломничество к знаменитым геологическим образованиям способно устранить любые противоречия.
— Нет, я так. Просто подумал, — сказал он.
— Понятно. Давай отложим это на другой раз.
Он снова кивнул. Растущий во мне ребенок подчинялся диктату его и моих генов. Вот сейчас у него отрастают крохотные ноготки. Бобби потягивал вино. Под нами плыла пустота.
Джонатан встретил нас в аэропорту. Он весь был какой-то съежившийся, словно из него выкачали воздух. Я не видела его почти год. А может, он всегда был таким тщедушным? Вокруг него в зале ожидания толпились загорелые, ярко одетые люди. Болезненно бледный в своей черной футболке, он был похож на беженца, только что прибывшего из какой-то угрюмой голодной страны. Он заключил нас в объятия в официально холодной манере французских политиков.
— Как Элис, Джон? — спросил Бобби.
— У нее железные нервы, — сказал он. — В отличие от меня.
— А как ты? — спросила я.
— Чудовищно, — сказал он спокойно. — В полной истерике.
Из аэропорта домой мы поехали в огромном синем «олдсмобиле» отца Джонатана. Я ни разу до этого не видела, как Джонатан водит машину. Он являл собой нечто среднее между ребенком и отцом семейства. Руль он держал обеими руками, как будто управлял кораблем.
По дороге он рассказал нам, как умер его отец. У него случился разрыв сердца, когда он шел к дому от почтового ящика. Джонатан особо подчеркнул этот факт. Дело в том, что у его отца была астма, перешедшая потом в эмфизему. Его смерть от инфаркта явилась полной неожиданностью, застав всех врасплох, как если бы у него было безупречное здоровье. Все чувствовали себя обманутыми.
— Когда он шел от почтового ящика? — переспросил Бобби, словно именно это обстоятельство было самым ужасным.
Я надела солнечные очки и смотрела на мелькающие за окном торговые центры. Они дрожали в нагретом воздухе. Между ними тянулось открытое бурое пространство, усеянное кактусами. Аризона оказалась первым местом, выглядевшим именно так, как я и предполагала. Пока мы ехали по слепяще яркому шоссе, я чувствовала себя спокойно и уверенно — зрелой женщиной в темных очках, приехавшей помочь двум растерянным молодым людям справиться с их горем. Я подумала тогда, что уйду от Бобби и буду растить ребенка одна.
— Я написал ему письмо, — сказал Джонатан. — Первое за год. Но не успел отправить. Оно так и лежало у меня в куртке, когда мне позвонили.
Родители Джонатана жили в грязновато-рыжем районе, расположенном в нескольких милях от торгового центра «Типи таун». Возле главного входа висело объявление: «Сегодня, как всегда, — товары на любой вкус». Голубые буквы сильно выцвели. Джонатан припарковался и по гравиевой дорожке мимо коричневого почтового ящика провел нас к дому, буро-коричневому, как цветочный горшок. Очевидно, его красили из пульверизатора. Кем же нужно быть, чтобы поселиться в таком месте? — невольно подумала я.
В самом доме было темно и прохладно. Вместо ожидаемых индейских ковров и глиняной посуды там стояли кресла с подлокотниками, кадки с комнатными растениями, на стенах висели семейные фотографии в хромированных рамках. О том, что кто-то умер, можно было догадаться только по обилию цветов — в вазах и горшках, обернутых фольгой. На круглом полированном столе между двумя букетами стояла белая фарфоровая пастушка…
Не успели еще наши глаза как следует привыкнутьк полутьме, откуда-то из глубины — видимо, из кухни — вынырнула маленькая загорелая женщина. Она вытерла руки о джинсы.
— Возвращение блудного сына, — сказала она с едва уловимым южным акцентом.
— Здравствуйте, Элис, — сказал Бобби.
Она взяла Бобби за подбородок и несколько раз повернула его голову туда-сюда, разглядывая ее с пристальностью антрополога, проверяющего сохранность черепа. Я поняла, у кого Джонатан научился этим формальным объятиям.
— Здравствуй, красавчик, — сказала она и чмокнула его в губы.
Бобби тупо стоял перед ней, вытянув руки по швам. Джонатану пришлось нас познакомить. Элис скользнула по мне быстрым оценивающим взглядом. Мы пожали друг другу руки.
— Спасибо, что приехали, — сказала она.
— Спасибо за гостеприимство, — сказала я.
Ничего более глупого, чем благодарить за гостеприимство женщину, только что потерявшую мужа, нельзя было придумать.
— Я был так потрясен, Элис, — сказал Бобби.
Он неуверенно положил руку на плечо Джонатана.
— Я знаю, — сказала она. — Я тоже.
— Мы что, первые? — спросила я.
— А мы не собираемся устраивать большой прием, — сказала Элис. — Еще должен приехать брат Неда из Манси и, может быть, зайдет кто-то из соседей. Так что все будет достаточно камерно.
— А… — протянула я, чувствуя, что опять брякнула что-то невпопад.
Сначала я расстроилась, а потом решила расслабиться. Элис мне не понравилась, и я отказалась от попыток убедить себя в обратном, хоть она и была новоиспеченной вдовой.
— Может быть, вы хотите чего-нибудь выпить? — спросил Джонатан.
Все согласились. Джонатан пошел за напитками. Я подумала, что, наверное, вот так он и рос — предлагая чего-нибудь выпить, или сыграть партию в «Скрэбл», или погулять в парке. Я представила себе, каким он был в два года, как отчаянно, наверное, пытался привлечь к себе внимание вечно занятой собой матери, перебивая, выкрикивая только что усвоенное слово. Теперь, в тридцать, он сам начинал походить на мать. Сухо здоровался в аэропорту и пытался сделать свою жизнь такой же упорядоченной и отдельной от всего и вся, как эта гостиная в стиле американских первопоселенцев.