— Ниязов, — охотно ответил старик.
— Ниязова — жена? Алтынай — жена? — спросил Гервасий Васильевич.
Старик, кряхтя, поднялся с пола.
— Жена, жена, — радостно подтвердил он.
— Нельзя ей лепешки, аксакал. Нельзя, — развел руками Гервасий Васильевич. — Вот придет Алтынай домой — сколько угодно можно будет. А сейчас нельзя.
— Э-эх!.. — тряхнул бородой старик. — Не придет. Умирать будет.
— Придет. Недельки через полторы придет, — сказал старику Гервасий Васильевич, но старик уже не слушал его, что-то недобро бормотал себе под нос и, придерживаясь за стенку рукой, направился к выходу.
В дверях он остановился, оглянулся, презрительно посмотрел на Гервасия Васильевича, еще раз тряхнул бородой и выдохнул:
— Э-э-эх!.. Ты старый человек… Ты плохой человек!..
Он зло сплюнул и вышел, осторожно ступая кривыми ногами в коричневых сапогах.
Гервасий Васильевич огорченно посмотрел ему вслед и повернулся к Стасику:
— Цирк действительно уезжает?
— Да, — ответил Стасик и с надеждой взглянул на Гервасия Васильевича.
— Сейчас я второй раз окажусь плохим человеком, — сказал Гервасий Васильевич. — Я не пущу вас к Волкову.
— Как же так, доктор?.. Я же его партнер! Я же…
— Дмитрий Сергеевич в тяжелом состоянии. Ему нужен абсолютный покой.
— Да как же вы можете!.. — закричал Стасик. — Да вы знаете, что такое партнер в цирке?!
— Нет, — честно сказал Гервасий Васильевич. — Не знаю. Расскажите мне об этом, пожалуйста.
Гервасий Васильевич сел на клеенчатую кушетку, вынул папиросы и добавил:
— И все про Волкова.
***
Через двое суток состояние Волкова резко ухудшилось.
То, чего так боялся Гервасий Васильевич, произошло. Начался гнойный перикардит. Сердце Волкова могло захлебнуться в любую минуту. Оно просто могло не выдержать.
Гервасий Васильевич не разрешил везти Волкова в операционную и тут же, в палате, стал делать ему первую пункцию пери карда…
По среднеключичной линии Гервасий Васильевич отсчитал пятое межреберье на груди у Волкова и под темным левым соском йодом поставил золотисто-коричневое, с рыжими краями, пятно. И в эту секунду ему показалось, что все свои шестьдесят с лишним лет он прожил для того, чтобы сейчас спасти этого незнакомого и очень больного Волкова.
Когда же длинная толстая игла прошла сквозь золотистое пятно под левым соском и с первого раза точно вошла в край профессионально гипертрофированного сердца Дмитрия Волкова, Гервасий Васильевич подумал о том, что нет у него сейчас никого ближе вот этого сильного, одинокого парня.
Он попросил сестру-хозяйку поставить в палате Волкова еще одну кровать и в этот вечер не ушел домой, а остался рядом с Волковым.
В первом часу ночи в палату неслышно вошел Хамраев в сопровождении дежурного врача. На белом табурете у кровати Гервасия Васильевича стояла маленькая настольная лампа, укутанная больничной наволочкой с большими черными печатями.
Хамраев приблизился к Гервасию Васильевичу и осторожно тронул его за плечо.
Гервасий Васильевич приподнялся, вынул из кармана халата очки, надел их и, кивнув Хамраеву, посмотрел на часы.
— Вот вы где, — сказал Хамраев. — Я бегаю, ищу вас по всему городу… Мне нужно поговорить с вами.
— Сейчас, — сказал Гервасий Васильевич и сунул ноги в шлепанцы. — Идите, я догоню вас.
Он подошел к Волкову, положил свои пальцы на правую кисть его руки и стал считать пульс. Что-то заставило Гервасия Васильевича наклониться над Волковым и заглянуть ему в лицо.
Глаза Волкова были открыты.
— Ты почему не спишь? — спросил Гервасий Васильевич. Он неожиданно сказал Волкову «ты» и не заметил этого.
Волков промолчал.
— Ты почему не спишь? — мягко повторил Гервасий Васильевич.
— Я умру? — хрипло спросил Волков.
— Нет, — ответил Гервасий Васильевич. — Спи.
— Я умру во сне, — сказал Волков.
— Это произойдет с тобой лет через пятьдесят, — улыбнулся Гервасий Васильевич. — Тебе хватит еще пятидесяти лет, чтобы привести в порядок свои дела?
— Нет, — ответил Волков и прикрыл глаза.
— Не жадничай, — сказал Гервасий Васильевич и вышел из палаты.
Хамраев сидел на подоконнике в конце коридора и держал в руке незажженную сигарету. Когда он увидел Гервасия Васильевича, идущего к нему, он спрыгнул на пол, взял у противоположной стены стул и поставил его рядом с открытым окном. Затем снова уселся на подоконник и вынул из кармана брюк запечатанную пачку «Казбека».
Подошел Гервасий Васильевич.
— Садитесь, — сказал Хамраев. — Я принес вам «Казбек».
— Спасибо, — ответил Гервасий Васильевич. — Очень вовремя.
— У вас спички есть? — спросил Хамраев.
— Кажется… — Гервасий Васильевич пошарил в карманах, достал спички и дал прикурить Хамраеву.
Хамраев затянулся, посмотрел в черный проем окна и повернулся к Гервасию Васильевичу:
— Сегодня звонили из Москвы. Из Союзгосцирка. Предлагают нам отправить его самолетом в Москву… Там они положат его в ЦИТО.
— Куда?
— Ну в Центральный институт травматологии и ортопедии. Теплый переулок, шестнадцать… Помните? Рядом с парком Горького…
— А-а-а… помню.
Гервасий Васильевич медленно вскрыл коробку «Казбека», вынул папиросу и, почему-то не воспользовавшись спичками, прикурил от сигареты Хамраева.
— Он нетранспортабелен, — сказал Гервасий Васильевич. — Это раз. А во-вторых, он мой больной, и я хочу, чтобы он стал моим здоровым.
Хамраев стряхнул за окно пепел и спрыгнул с подоконника. Он посмотрел в упор на Гервасия Васильевича и жестко спросил:
— А вы не боитесь, что он станет вашим покойником?
Гервасий Васильевич встал со стула, глянул куда-то сквозь Хамраева и ответил:
— Боюсь!
Вот уже который день Гервасий Васильевич пребывал в каком-то странном, удивительном состоянии.
Жизнь представилась ему ужасно длинной дистанцией, и он думал о том, что человек начинает дистанцию полный сил, оптимизма, надежд и финиш ему представляется не концом его жизни, а победой, за которой обязательно должны следовать признание, почести и глубочайшее удовлетворение самим собой…
А потом, может быть, где-то в середине дистанции, он почувствует усталость; ноги вдруг перестанут быть легкими и упругими, и уже не они понесут человека по беговой дорожке, а сам человек слабеющими усилиями воли, самолюбием и остатками былого тщеславия заставит ноги бежать дальше. Дыхание станет неровным, прерывистым, и вдыхаемый воздух будет не восстанавливать силы, а еще больше истощать их, так как процесс дыхания станет теперь тяжелой работой. И, несмотря на то что человек еще будет продолжать свое мучительное движение вперед, финишная ленточка будет уходить от него все дальше и дальше: непомерно тяжелые ноги, разрывающиеся легкие, сердце, готовое выскочить из груди, вытеснят из сознания бегуна остатки мыслей о победном финише, и конец дистанции станет казаться ему концом его жизни. И настанет минута, когда нетренированный бегун захочет сойти с дистанции к чертовой матери, сделать еще пару шагов и упасть лицом в землю…
Но и на дистанции, и в жизни настоящему человеку, до того как он сойдет с дорожки, должна прийти на помощь память. Именно тогда, когда он уже замедлил бег и простил себя, когда он уже почти остановился, память приблизит к его глазам десятки людей, которые верили в него на старте. Ради которых он вышел на эту дистанцию. Ради которых он не имеет права сходить с нее. Может быть, он плохо подготовлен, может быть, нетренирован, но это его личное дело — они не знали об этом, и он не имеет права лишать их веры. Потому что лишать людей веры не должно быть дано никому. Это величайшее преступление. И пусть его финиш не будет победным — наверное, это удел тренированных, но дистанцию он должен пройти до конца.
Нет… Чувство ответственности, каким бы сильным оно ни было, не придает бегуну новые физические силы. Сердце не станет биться ровнее, не станут легче ноги, бежать будет так же тяжело, может быть, тяжелее вдвое, втрое, но мозг будет рождать новое: желание не упасть лицом в землю, а продолжать движение. Обязательно продолжать движение!..
И тогда в благодарность за мужество в какой-то совершенно неожиданный момент, когда человек уже начинает умирать на бегу, неведомые силы приносят ему награду — второе дыхание.
Вот оно, физическое исцеление! Четко, как метроном, стучит сердце, легок широкий, размашистый бег, и наплевать ему теперь на расстояние до финишной ленточки: сто метров, двести, триста, пятьсот… Теперь за него могут быть спокойны все, кто провожал его на старте. Теперь он готов бежать всю свою жизнь, лишь бы она не кончилась…
***
Для Гервасия Васильевича вторым дыханием стал Волков. То, что рассказал про Волкова Стасик, и то, что угадал сам Гервасий Васильевич, наполнило его совершенно новым, до сих пор не изведанным чувством. Словно спустя много-много лет он нашел самого себя — одинокого и неприкаянного; терпеливого — не от силы характера, а от чудом сохранившейся стыдливости; резкого от неуверенности; не очень удачливого, сберегшего способность винить в неудачах только себя; честного от неумения быть другим…