То, что он был не врач, а артист цирка, то, что его звали Дмитрий Сергеевич и разница в возрасте была у них тридцать лет, не имело никакого значения.
Вот тогда-то и показалось Гервасию Васильевичу, что всю свою жизнь он прожил для того, чтобы не дать умереть Волкову.
Еще три раза делал Гервасий Васильевич ему пункцию перикарда. Три раза, через каждые два дня, руки Гервасия Васильевича вводили длинную иглу в сердце Волкова и заливали его антибиотиками. Днем и ночью каждый час дежурные сестры входили в палату Волкова, держа в одной руке марлевый тампончик, пропитанный спиртом, а в другой — шприц с торжественно задранной вверх иглой.
Пять дней подряд Гервасий Васильевич делал Волкову переливание крови.
На седьмые сутки температура у Волкова стала падать. Ртутная ниточка укоротилась до тридцати восьми с половиной градусов, и Волков впервые улыбнулся Гервасию Васильевичу.
Гервасий Васильевич закашлялся, высморкался в марлевую салфетку и вышел из палаты.
Как и каждый вечер, в коридоре на подоконнике сидел Хамраев. Гервасий Васильевич остановился в нерешительности, судорожно вздохнул и направился к нему.
— Что с вами? — испуганно спросил Хамраев.
— Ни-ничего…
— А с ним? — Хамраев соскочил с подоконника и сильно взял Гервасия Васильевича за руку.
— И с ним. Просто немножко упала температура. Я этого так ждал.
Хамраев выпустил руку Гервасия Васильевича и снова взгромоздился на подоконник.
— Да ну вас, Гервасий Васильевич! Поглядеть на вас, так можно было черт знает что подумать. У вас такой вид…
— Какой?
Хамраев не ответил.
Гервасий Васильевич стянул Хамраева с подоконника, обнял его и повел в дальний конец коридора, к выходу.
— Не сердитесь, Сарвар, дружочек вы мой.
— Я наконец понял, кто вы, — сказал Хамраев.
— Только сейчас?
— Нет, еще вчера. Вы эгоист! Это о вас писал Жюль Ренар: «Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье…»
Гервасий Васильевич остановился и удивленно посмотрел на Хамраева.
— Я знал, что существует целая категория людей, которая занимается тем, что выписывает в аккуратные тетрадочки мудрые мысли великих и афоризмы сомнительного качества… Вам-то это зачем? Вы и так бронированы эрудицией. Вы вообще прекрасный тип современного советского администратора. Вы умны, интеллигентны, решительны… У вас самого полно мудрых мыслей. На кой ляд вам Жюль Ренар? Попробуйте обидеть меня своими словами…
— Не пытайтесь меня разозлить, — спокойно сказал Хамраев. — Вам привет от мамы. И вот вам ваш «Казбек».
Гервасий Васильевич спрятал коробку папирос в карман халата и спросил:
— Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…
— Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?
— Ясно, ясно… — кротко согласился Гервасий Васильевич.
— У него локализуется гнойный очаг?
— Кажется, да.
— А потом?
— Потом будем оперировать.
— Ампутация?
— Не знаю… Посмотрим.
— До завтра, Гервасий Васильевич.
— Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей. кланяюсь…
Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.
Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.
Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце — удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…
Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.
Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.
Весь день был в каком-то странном дремотном забытьи. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивающей ведром с десятком чистых «уток».
Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.
Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил. Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.
— Надо есть, Дмитрий Сергеевич, — веско говорила старшая сестра. — Это необходимо для активной сопротивляемости и общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.
Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра — одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твою и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…
— Вы никогда не были санинструктором роты? — неожиданно спросил Волков.
— Нет, — ответила старшая сестра и покраснела. — Я была санинструктором батальона…
Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:
— Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?
— Я почти весь день дремал, — ответил Волков.
— Очень хорошо, — сказал Гервасий Васильевич. — Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…
— Посмотрите.
— Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?
— М-гу.
И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задерживались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.
— Больно?
— Да.
— Очень?
— Очень.
— А здесь?
— Нет.
— Совсем не больно?
— Совсем.
— М-да…
— Что, плохо? — спросил Волков.
— Да нет… Ничего особенного. — Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.
— А мне можно курить? — спросил Волков. Гервасий Васильевич подумал и сделанным равнодушием сказал:
— Кури.
Он размял папиросу и сунул ее в рот Волкову. Затем оглянулся на дверь и чиркнул спичку. Волков прикурил и улыбнулся.
— Ты мне поулыбайся, — сказал Гервасий Васильевич. — Придет старшая сестра — не до улыбок будет… И мне и тебе влетит…
Он разогнал дым рукой и еще раз оглянулся на дверь.
— Не влетит — она в вас влюблена, — сказал Волков и закашлялся.
— Это у тебя от температуры, — презрительно сказал Гервасий Васильевич. — Так и называется: температурный бред.
— Влюблена… Чтоб мне сдохнуть! — рассмеялся Волков.
— Ни в коем случае! — испугался Гервасий Васильевич. — Ты мне все показатели по отделению испортишь!
— А у вас разве смертельные исходы не планируются? — спросил Волков.
— Прекрати сейчас же, — рассердился Гервасий Васильевич. — А то заберу папиросы и уйду…
— Нет, правда, — зло сказал Волков. — Вроде как усушка, утруска. В винно-водочных отделах даже специально несколько бутылок лишних полагается — «на бой посуды»!
— Ты пьешь?