«Пока ты живешь, – сказал голос, – я не теряю надежды. У человека всегда теплится надежда. Но почему же ты не хочешь больше жить, как жил до сих пор? – молил его голос, с каждым разом запрашивая все меньше, как торговец на базаре. – Бывают грехи и потяжелее», – объяснял он.
«Нет, – отвечал Скоби. – Невозможно. Я не желаю снова и снова оскорблять тебя ложью у твоего же алтаря. Ты сам видишь, боже: выхода нет, это тупик», – сказал он, сжимая в кармане пакетик.
Он встал, повернулся спиной к алтарю и вышел. И только тогда, увидев в зеркальце машины свои глаза, он понял, как их жгут непролитые слезы. Он завел машину и поехал в полицию, к начальнику.
"3 ноября. Вчера сказал начальнику, что у меня нашли грудную жабу и мне придется выйти в отставку, как только подыщут заместителя. В 2:00 температура +32o. Ночь провел гораздо лучше благодаря эвипану.
4 ноября. Пошел с Луизой к ранней обедне, но почувствовал приближение нового приступа и вернулся, не дождавшись причастия. Вечером сказал Луизе, что вынужден буду выйти на пенсию еще до конца года. Не сказал про грудную жабу, сослался на сердечное переутомление. Снова хорошо спал благодаря эвипану. Температура в 2:00 +30o.
5 ноября. Кража ламп на Веллингтон-стрит. Провел все утро в лавке Азикаве, проверяя сообщение о пожаре в кладовой. Температура в 2:00 +31o. Отвез Луизу в клуб на библиотечный вечер.
6– 10 ноября. Впервые не вел ежедневных записей в дневнике. Боли стали чаще, не хотел никакого лишнего напряжения. Давит, как в тисках. Длится каждый раз около минуты. Может схватить, если пойду пешком больше полумили. Две прошлые ночи плохо спал, несмотря на эвипан. Думаю, что боялся приступа.
11 ноября. Снова был у Тревиса. По-видимому, теперь уже нет сомнений, что это грудная жаба. Сказал вечером Луизе, успокоил ее, что, соблюдая режим, могу прожить еще несколько лет. Обсудил с начальником возможность срочного отъезда на родину. При всех обстоятельствах смогу уехать только через месяц, слишком много дел надо рассмотреть в суде в течение ближайшей недели или двух. Приняв приглашение Феллоуза на 13-е, начальника – на 14-е. Температура в 2:00 +30o".
***
Скоби положил перо и вытер кисть руки промокашкой. Было шесть часов вечера 12 ноября. Луиза уехала на пляж. Голова у него была ясная, но от плеча до пальцев пробегала нервная дрожь. Он думал: вот я и подхожу к концу. Сколько лет минуло с тех пор, как я пришел под дождем в железный домик на холме, когда выла сирена, и был там счастлив? После стольких лет пора и умирать.
Но он еще не пустил в ход все ухищрения, еще не сделал вид, будто проживет эту ночь; надо еще сказать «до свиданья», зная в душе, что это «прощай». Он поднимался в гору медленно – на случай, если за ним кто-нибудь следит (ведь он тяжело болен), и свернул к железным домикам. Разве он может умереть, не сказав ни единого слова, – впрочем, какого слова? «О боже, – молился он, – подскажи мне нужное слово!», но, когда он постучал, никто не отозвался, и слов так и не пришлось произносить. Может быть, и она уехала на пляж – с Багстером.
Дверь была не заперта, и он вошел. Мысленно он пережил годы, но тут время стояло неподвижно. И бутылка джина могла быть той же, из которой украдкой отпил слуга, – когда же это было? Простые казенные стулья выстроились вокруг, словно на съемках кинофильма; ему трудно было поверить, что их когда-нибудь сдвигали с места, так же как пуф, подаренный, кажется, миссис Картер. Подушка на кровати не была взбита после дневного сна, и он потрогал теплую вмятину, оставленную ее головой. «О боже, – молился он, – я ухожу от всех вас навсегда; дай же ей вовремя вернуться, дай мне еще хоть раз ее увидеть». Но жаркий день остывал вокруг, и никто не приходил. В половине седьмого вернется Луиза. Ему нельзя больше ждать.
Надо оставить ей хоть весточку, думал он; и, может, пока я буду писать, она придет. Сердце его сжималось – боль была гораздо острее той, которую он выдумывал для Тревиса. Мои руки никогда уже до нее не дотронутся. Рот ее еще целых двадцать лет будет принадлежать другим. Большинство тех, кто любит, утешает себя надеждой на вечный союз по ту сторону могилы, но он-то знал, что его ждет: он обрекал себя на вечное одиночество. Он стал искать бумагу, но не обнаружил нигде даже старого конверта; ему показалось, что он нашел бювар, но это был альбом с марками, и, машинально открыв его, он подумал, что судьба метнула в него еще одну стрелу, потому что вспомнил, как попала сюда вот эта марка и почему она залита джином. Элен придется ее отсюда вырвать, подумал он, но ничего страшного: она ведь сама говорила, что в альбоме не остается следов, когда оттуда вырывают марку. В карманах у него тоже не оказалось ни клочка бумаги и, вдруг почувствовав ревность, он приподнял маленькую марку с Георгом VI и написал под ней чернилами: «Я тебя люблю». Этих слов она не вырвет, подумал он с какой-то жестокостью и огорчением, они тут останутся навсегда. На мгновение ему почудилось, что он подложил противнику мину, но какой же это противник? Разве он не убирает себя с ее пути, как опасную груду обломков? Он затворил дверь и медленно пошел вниз – она могла еще встретиться ему на дороге. Все, что он сейчас делает, – это в последний раз: какое странное ощущение! Он никогда больше не пройдет этой дорогой, а через пять минут, вынув неоткупоренную бутылку джина из буфета, он подумал: я никогда больше не откупорю ни одной бутылки. Действий, которые могли еще повториться, становилось все меньше. Скоро останется только одно неповторимое действие – последний глоток. Он подумал, стоя с бутылкой джина в руке: и тогда начнется ад и все вы будете от меня в безопасности – Элен, Луиза и Ты.
За ужином он нарочно говорил о том, что они будут делать на будущей неделе; ругал себя, что принял приглашение Феллоуза, объяснял, что в гости к начальнику тоже придется пойти – им о многом надо потолковать.
– Неужели, Тикки, нет надежды, что, отдохнув, как следует отдохнув…
– Нечестно дольше тянуть по отношению и к ним и к тебе. Я могу свалиться в любую минуту.
– Значит, ты в самом деле выходишь в отставку?
– Да.
Она завела разговор о том, где они будут жить; он почувствовал смертельную усталость; ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы проявить интерес к каким-то совершенно нереальным деревням, к тем домам, где, как он знал, они никогда не поселятся.
– Я не хочу жить в пригороде, – сказала Луиза. – О чем я бы мечтала – это о зимнем коттедже в Кенте: оттуда легко попасть в Лондон.
– Все зависит от того, сколько у нас будет денег, – сказал он. – Пенсия у меня не очень большая.
– Я пойду работать. Сейчас, во время войны, работу найти легко.
– Надеюсь, мы проживем и без этого.
– Да я охотно буду работать.
Настало время спать, и ему мучительно не хотелось, чтобы она ушла. Ведь стоит ей подняться наверх – ему останется только одно: умереть. Он не знал, как ее подольше задержать – они уж переговорили обо всем, что их связывало. Он сказал:
– Я немножко посижу. Может, если я не лягу еще полчасика, меня одолеет сон. Не хочется зря принимать эвипан.
– А я очень устала после пляжа. Пойду.
Когда она уйдет, подумал он, я останусь один навсегда. Сердце колотилось, его мучило тошнотворное ощущение противоестественности всего, что происходит. Я не верю, что сделаю это с собой. Вот я встану, пойду спать, и жизнь начнется снова. Ничто и никто не может заставить меня умереть! И хотя голос уже больше не взывал к нему из глубины его существа, ему казалось, будто его касаются чьи-то пальцы, они молят, передают ему немые сигналы бедствия, стараются его удержать…
– Что с тобой, Тикки? У тебя больной вид. Идем, ложись тоже.
– Я все равно не усну, – упрямо сказал он.
– Может, я могу чем-нибудь помочь? – спросила Луиза. – Дорогой, ты же знаешь, я сделаю все…
Ее любовь была как смертельный приговор. Он сказал этим отчаянно цеплявшимся пальцам: «О боже, это все же лучше, чем такое непосильное бремя… Я не могу причинять страдания ни ей, ни той, другой, и я больше не могу причинять страдания тебе. О боже, если ты и вправду любишь меня, помоги мне остановить тебя. Господи, забудь обо мне», – но ослабевшие пальцы все еще за него цеплялись. Никогда прежде не понимал он так явственно все бессилие божие.
– Мне ничего не нужно, детка, – сказал он. – Зачем я буду мешать тебе спать? – Но стоило ей направиться к лестнице, как он заговорил снова: – Почитай мне что-нибудь. Ты ведь сегодня получила новую книгу. Почитай мне что-нибудь.
– Тебе она не понравится, Тикки. Это стихи.
– Ничего. Может, они нагонят на меня сон.
Он едва слушал, что она читала; говорят, невозможно любить двух женщин сразу, но что же это тогда, если не любовь? Это жадное желание наглядеться на то, что он больше не увидит? Седина в волосах, красные прожилки на лице, грузнеющее тело – все это привязывало его к ней, как никогда не могла привязать ее красота. Луиза не надела противомоскитных сапог, а ее ночные туфли нуждались в починке. Разве мы любим красоту? – думал он. Мы любим неудачников, неудачные попытки сохранить молодость, мужество, здоровье. Красота – как успех, ее нельзя долго любить. Он испытывал мучительную потребность уберечь Луизу от всяких напастей. Но ведь это я и собираюсь сделать! Я собираюсь навсегда уберечь ее от себя. Слова, которые она произнесла, на миг привлекли его внимание: