Одетый в форму авангардиста[21], я подошел к школьной лестнице, возле которой разгружались приехавшие в старом почтовом фургоне беженцы. В первую минуту, когда я увидел этих сбившихся в кучу людей, эти лохмотья, всю эту картину грязного полевого госпиталя, меня охватила тоска, словно я вдруг попал на передовую. Но потом я рассмотрел этих женщин в черных платках – обыкновенных крестьянок, которых я сто раз видел собирающими оливки и пасущими коз, рассмотрел мужчин, обыкновенных, как всегда, немного замкнутых крестьян, и понял, что все-таки нахожусь в более привычном окружении. Но вместе с тем я чувствовал себя посторонним, отрезанным от них, потому что присутствие этих людей было мучительным укором мне, столь не похожему на отца. Ведь я столько раз видел, как они навьючивают мулов, ударом мотыги открывают путь воде, орошающей виноградники, и ни разу не сумел завязать с ними отношения, не подумал, что могу им чем-то помочь. И теперь они остались теми же, только были более взволнованны и совершенно поглощены своими утомительными заботами. Отцы и матери стаскивали детей с фургона, собирались семьями вокруг стариков, стоявших на ступенях, причем каждая семья старалась держаться особняком. Ну что я мог для них сделать? Нечего было и думать как-то помочь им.
Я начал подниматься по лестнице, но шел медленно, так как передо мной вели под руки старуху в черной юбке и такой же шали. Растопырив сухие, покрытые темными шишками руки, похожие на пораженные болезнью сучковатые ветви, старуха с трудом взбиралась по ступенькам. Рядом несли на руках завернутых в пожелтевшие пеленки детей, высовывавших наружу круглые, как тыквы, головы. Какую-то женщину, измученную дорогой, рвало. Она стояла, держась за лоб, окруженная родственниками, молча смотревшими на нее. Нет, я не любил этих людей.
Школьные коридоры превратились не то в биваки, не то в больничные палаты. По обе стороны вдоль стен сидели на скамейках люди с узлами и ребятами, стояли носилки с больными. Старосты групп все время пересчитывали своих, но им никак не удавалось довести это дело до конца. Там и сям в этих узких и гулких, как церковные нефы, коридорах мелькали мальчишки в форме «балиллы»[22], солдаты, чиновники в просторных мундирах колониальных войск или в гражданском, но сразу же было видно, что всем заправляют здесь пять или шесть монахинь из Красного Креста, издерганных и нервных, властных, как капралы. Они распоряжались и этой робкой, нерешительной толпой беженцев и теми, кто призван был организовать их и помочь им, словно командиры на параде, осуществляя какой-то только им одним известный план. Приказу о мобилизации подчинились очень немногие авангардисты, не видно было даже тех, кто всегда готов был лезть вперед. Я заметил только кое-кого из начальства: они безучастно стояли в стороне и курили. Двое авангардистов затеяли драку и едва не сшибли какую-то беженку. И у всех был такой вид, будто делать здесь совершенно нечего. Я обошел все коридоры и вышел к двери на противоположной стороне здания. Теперь я видел все и мог спокойно отправиться домой.
С этой стороны на лестнице не было ни души. Только на площадке посредине лестницы стояла прислоненная к стене корзина, а в ней сидел старик. Это была большая, сплетенная из ивовых прутьев плоская корзина с двумя ручками, из тех, какие обычно носят вдвоем. Она стояла у стены почти вертикально. Старик сидел на боковой стенке, лежавшей на земле, опираясь спиной о дно корзины, маленький, скрюченный. У старика был паралич, та наиболее безобразная его форма, когда парализованные ноги стянуты в коленях и словно сложены вдвое. Его все время, не отпуская ни на мгновение, била дрожь, и от этого корзина, в которой он сидел, часто-часто стукалась о стену. Он что-то бормотал открытым беззубым ртом, уставившись перед собой. Однако в его взгляде не было безразличия, наоборот, он был полон неусыпного внимания и какой-то звериной напряженности – взгляд филина из-под козырька его низко надвинутой на лоб кепки.
Я начал спускаться с лестницы наперерез взгляду его дико вытаращенных глаз. Руки у него, как видно, не были парализованы: несоразмерно большие, еще полные силы, они сжимали короткую суковатую палку.
Я уже почти миновал его, как вдруг он затрясся еще сильнее, его бормотание стало еще прерывистее, сжатые в кулаки руки начали подниматься и опускаться, и палка забарабанила по каменным плитам лестничной площадки. Я остановился. Старик начал уставать, удары его палки делались все слабее и слабее, изо рта вырывалось только свистящее шипение. Я двинулся дальше. Тут он дернулся, словно всхлипнул, ударил по земле палкой и снова забормотал и так затрясся, что корзина, отскочив от стены, начала падать. Если бы я не подбежал и не подхватил ее, старик непременно скатился бы с лестницы. Мне стоило усилий снова привести корзину в равновесие: она была овальная, к тому же в ней лежал тяжелый груз, который непрерывно трясся и в то же время не мог ни на миллиметр сдвинуться ни в ту, ни в другую сторону. Мне приходилось все время быть начеку и, как только корзина начинала клониться набок, одной рукой удерживать ее. Вот так я и стоял, застыв в одной позе на середине пустой лестницы, как будто тоже превратился в паралитика.
Наконец царившая в школе суета докатилась и до нашей лестницы. По ступенькам бежали две взбудораженные женщины из Красного Креста.
– Ну-ка, помоги нам, – сказали они мне. – Держи здесь. Держишь? Ну, поднимай! Еще!..
Втроем мы подняли корзину со стариком и сперва втащили ее на верхнюю площадку лестницы, а потом понесли дальше, в помещение школы. При этом мы страшно спешили, как будто уже целый час только и делали, что таскали стариков, а теперь, когда дело близится к концу, я один поддаюсь усталости и начинаю лениться.
В коридоре, где было полно народу, я потерял их из виду. Как раз в это время мимо меня пробегал командир нашего взвода. Увидев, что я стою и оглядываюсь по сторонам, он задержался.
– А, это ты, – буркнул он, – нечего сказать, вовремя являешься! Иди-ка сюда, ты здесь нужен! – И, повернувшись к какому-то синьору в штатском, добавил: – Ну, господин майор, вы еще никого не нашли? Так вот вам подкрепление.
Между двумя рядами набитых соломой тюфяков, на которых расположились женщины, кормившие грудью младенцев или стаскивавшие с ног тяжелые башмаки, стоял толстенький розовощекий синьор с моноклем в глазу, с аккуратно расчесанной на пробор шевелюрой, до того рыжей, что казалось, будто он специально выкрасил волосы или щеголяет в парике. На синьоре были белые брюки, белые парусиновые ботинки с желтыми в дырочках носами, на рукаве его черного пиджака из альпага была голубая повязка с надписью «Соофи»[23]. Это был майор Крискуоло, южанин, пенсионер, наш знакомый.
– Помилуйте, – ответил майор, – мне совершенно никого не нужно. Здесь уже все великолепно устроились. А, это ты? – сказал он, вдруг узнав меня. – Как здоровье мамы? А как профессор? Ну ладно, постой пока здесь, сейчас посмотрим.
Я встал рядом с ним. Майор курил, затягиваясь из черешневого мундштука. Он спросил, не хочу ли я сигаретку. Я отказался.
– Здесь нам абсолютно нечего делать, – заметил он, пожимая плечами.
Вокруг нас беженцы превращали школьные классы в лабиринт улочек и тупиков какой-то нищей деревни – протягивали веревки и прицепляли к ним простыни, чтобы иметь возможность раздеться, подбивали оторвавшиеся подметки, стирали и развешивали сушиться чулки, распаковывали узлы, вытаскивали из них жареную тыкву и фаршированные помидоры, блуждали между простынями, разыскивая своих, пересчитывали друг друга, теряли и снова находили свои пожитки.
Но самое главное, что отличало это людское сборище, тот основной лейтмотив, который, исчезая по временам, неизменно возникал снова и снова, то, что бросалось в глаза прежде всего, подобно тому как в первый момент, когда вы входите в зал во время приема, вам бросаются в глаза только обнаженные груди и плечи наиболее декольтированных дам, – были всевозможные калеки, зобатые идиоты, бородатые женщины, карлицы, губы и носы, изуродованные волчанкой, бессмысленные глаза больных белой горячкой. Перед нами был скрытый лик горных селений, с которого вдруг сбросили покровы, выставив на всеобщее обозрение вековые тайны крестьянских семей, обычно скрытые за стенами домов, плотно прижавшихся друг к другу, как чешуйки в еловой шишке. Сейчас эти существа, выкуренные из своих темных нор и очутившиеся среди казенной белизны комнат общественного здания, снова пытались обрести убежище и равновесие.
В одном из классов все парты были заняты стариками. Уже появился священник, вокруг которого собралась небольшая группа женщин. Священник шутил, подбадривал их, и временами даже лица этих несчастных кривились боязливой заячьей улыбкой. И все-таки чем больше сходства с деревней приобретало их временное пристанище, тем более беспомощными и растерянными они себя чувствовали.