“Сколько весит Давид?” – спрашивает одна из моих коллег. “На вес кумир ты ценишь Бельведерский”, – не отвечает экскурсовод, пожилая Десанка из Белграда, но дает все же понять, что вопрос некомпетентный, ибо перед нами копия. Лоджиа деи Ланци, заколоченный Персей, мавзолейная очередь в Уффици… Если бы не
Соня, я бы бросился бегом – просто чтобы глотать и глотать. Это самое лучшее – погрузиться, задохнуться и бежать: углубление, постижение неизбежно перетирают невероятное в заурядное. В тесных улочках оглушительные мотороллеры носятся среди крепостных стен уже не совсем ирреальных палаццо – дикий камень выпирает из более-менее регулярной клетки, – увы, бывает не только монотонность порядка, но и монотонность дикости…
Дель Фиоре – кажется, эти цветные узоры больше пристали бы ковру либо шкатулке, чем такой громаде, но – смирись, гордый человек, здесь тебя не спрашивают. Мой собрат челнок фотографируется, задрав по-собачьи ногу на кампаниле Джотто. Ничего, лишь бы они до конца нас не победили. А мы их. Моя глупышка становится в очередь потрогать за отполированный нос бронзового кабана – чтобы еще раз сюда вернуться.
Брунеллески, Санта Кроче, Данте, Микеланджело, Флоренция – откуда среди такой музыки могла взяться пробоина в батискафе? Но воображение вырвалось в бесконечность мыслимого. Еле слышно, чтобы не сорвался голос, прошу ускорить шаг: мне кажется, автобус уйдет без нас и мы навсегда… Мне нечем продолжить: все, что могло с нами случиться, было мелким неудобством в сравнении с тем ужасом, от которого подкашивались ноги, пресекалось дыхание, компрессором в висках колотилось сердце. Но моей усталой спутнице ясно, что в нашем распоряжении полчаса, а на месте мы будем через десять минут. Я убежден: почти любой на моем месте ударился бы в безумный бег, а я всего только… “Не торопи меня! – вдруг рявкнула она. – Если хочешь, беги один”. И я во власти смертного ужаса сумел как ни в чем не бывало… Я был не вправе обижаться, я был не вправе требовать уважения к своей дури, а молить о пощаде… я еще не был достаточно раздавлен. Однако через час-другой я начал потихоньку оправдываться. Чем? Ныне заслуживают уважения только болезни: фобия убедительнее ужаса. Я рассказал, как моя мать, куда-то опаздывая, вела меня к родне, а я боялся хоть на миг выпустить ее руку. “Ну, теперь сам дойдешь?” – до калитки оставалось метров десять. Я сделал три-четыре шага и с ревом бросился обратно, – вот тогда-то меня бы и сбросить со скалы. Нет, неуверенно утешала Соня, мне нравится, что ты такой ранимый. (Но все же спокойнее было бы и робость, и ранимость, и мнительность, и брезгливость – все, что делает человека человеком, – объявить болезнями.)
Зато в Республике Сан-Марино, при въезде в которую будто в самолете закладывает уши, я, как всегда в минуты реальной опасности, показал себя молодцом. Забредши восходящими зигзагами по каменным улочкам новенького Средневековья на самую зубчатую макушку над нависшим скалистым обрывом, мы засмотрелись на живую карту – на дальнее море, на расчерченные долы и меркнущие горы, погруженные в сфумато крещендо – чем дальше, тем люминисцентнее,
– и, спускаясь столь же неторопливыми зигзагами, прицениваясь к кораллам и граппе, оказались ниже автобусной стоянки. Мы сначала заспешили, потом задергались, но зигзаги неизменно выводили нас то выше, то ниже, а под конец – или даже после конца, ибо опаздывать на самолет из-за нас бы не стали, – намного правее.
Тогда-то я бросился под колеса первой же легковушки: “Синьора, наш корабль получил пробоину!” Выскакивая, я еще успел чмокнуть ей ручку и обменяться на бегу летучими поцелуями – чудный народ итальянцы!
– Я бы так не могла… – почтительно сказала Соня, когда от спуска снова заложило уши.
А я даже не понимаю, как это можно заранее себе разрешить чего-то не мочь. Вот я, например, научился мудро отдавать хаму хамово – то есть все, на что он претендует, ибо то, что ему не удастся захватить, он всегда сумеет загадить. Пускай за полчаса до Венеции он потребует остановки и сорок минут протолчется сначала в сортире, потом в баре, чтобы затем с банкой пива хорошенько отдохнуть на газоне, – он в своем праве. Если душа считает необходимым мириться с неизбежностью, она будет счастлива в любых пределах, если же нет – она будет несчастна и в беспредельности.
Длиннющая Дамба Предвкушения, причал, приплясывающий речной трамвайчик, краны, пакгаузы, потом что-то от венецианского захолустья в духе Гварди – и вдруг… Этого варварского великолепия так невозможно МНОГО – погрузиться, вдохнуть и задохнуться. Эта чрезмерность, эта жажда все заливать золотом, как купола и своды Сан Марко, покрывать резьбой и мозаикой, как его фасады, а подвернутся какие-нибудь краденые кони из
Константинополя – так вали сюда и коней, – это показалось бы мне безвкусицей, если бы ее грандиозность не лишила меня дара привередливости. Я изнывал оттого, что невозможно разлететься на части, чтобы сразу на тысяче улочек, мостиков и канальчиков, на сотне лестниц и под десятком плафонов разом возопить: “Нет!
Этого не может быть!..” – высшая дань, которую наш дух способен преподнести реальности. Теснота была как в Гостином дворе, колыхались белокрылые чепцы монахинь, а под мостиками гондольеры с “Санта Лючией” на устах разводили вздернутые клювы своих гондо…л (произносить с осторожностью), полированных, как гробы, в которых на шелковых подушках с бахромой овладевали муляжем Венеции более зажиточные туристы. Даже кривые жерди для чалки, торчащие из зеленой воды, – даже они, казалось, только на миг сбежали от Остроумовой-Лебедевой. Почему-то именно миллион раз виденное на открытках представляется особенно невозможным.
Соня была умиротворенно-счастлива моей ошалелостью. А также тем, что – сбылось: она с любимым бежит по Венеции.
А между тем каждый продолжал делать свое дело. Тави вытянулась в долгоносую линючую красавицу, шалые усатые подростки набухли и задубели в ядреных целеустремленных тараканов, которые, впрочем, не слишком-то спешили, даже когда включаешь свет на кухне, – только когда начнешь ворочать забытую посуду в раковине, они с топотом бросаются прочь, разбрызгивая воду, и тут уже не выдерживают нервы еще у десятка рысаков на прилегающем столе-тумбе. Но самые закоренелые и здесь продолжают выжидать: поднимешь сахарницу, миску – он как будто ждет, что ты сейчас поспешно извинишься и вернешь вещь на место. Но что-что, а травить в Химграде умеют: стоило прыснуть за мойку продукцией квебекско-химградского совместного предприятия “Сильфида”
(сильфиды – трупоедящие насекомые, если не знаете), как началось извержение. Второй залп – хитиновые армады теряют управление, начинают беспорядочно бродить, сцепляясь антеннами, а потом замирают, ткнувшись бронированным лбом в кювет, – лишь мелюзга продолжает сучить многочисленными ножками.
Содрогаясь под жестяными латами, я заглянул в тумбу – они не разбегались, но лишь отходили в тень, когда я раздвигал полиэтиленовые мешки с крупами, макаронами, орехами, печеньем, изюмом, гремучей, как галька, курагой, улегшиеся на банках с окаменелым вареньем, – оказывается, я осмотрел еще не все изнанки.
– Ты тут можешь пережить и второе пришествие коммунистов.
– Даже вместе с тобой.
Я вываливал мешки с полок и мгновенно пускал струю из огнемета.
Начинавшуюся панику накрывал повторным залпом. Соня поспешно разбирала завалы на полу, перетаскивая их в комнату, засеивая линолеум манкой и перловкой. Тараканья рать разбегалась по столу, по полу, по тарелкам, по кастрюлям, по цветам и книгам, а я, подавляя в себе все человеческое, гвоздил и гвоздил, и агонизирующий трепет усиков и лапок заполнял последние щелочки нашего гнездышка. Каждое пятнышко на обоях начинало шевелить ножками.
Впервые за много месяцев я не смог, вернее, активно не захотел – мы поцеловались отравленными губами и отодвинулись подальше. Но в глазах продолжали брести и агонизировать, деятельно суча бесчисленными щетинками, полчища за полчищами, полчища за полчищами.
Я проснулся оттого, что щекочущие лапки пробежались по моему лбу. Содрогнувшись, я ляпнул так, что зазвенело в ушах, и почувствовал, как оно размазалось по лицу. Не вполне вменяемый, я зажег бра. Несколько могучих перезрелых особей, мрачно нахохлившись, недвижно сидели по стенам. Тут что-то пробежало у меня по животу и защекотало в паху, я откинул одеяло и только чудом не хватил себя кулаком по… Схватил и отбросил, едва не взвыв от омерзения.
Это что, тело-то всегда можно отмыть – а попробуй отмыть память!
Не важно, что с тобой происходит, – важно, чего ты ждешь. Хотя у нее я теперь всюду искал тараканов, даже в супе, в чае, но находил только шерсть, – все равно меня ждали два-три дня забвения, два-три круга по миру, в котором ничто меня не касалось. Да и во мне самом мало что меня теперь касалось. После еды у меня периодически стягивало живот болью – широкие клещи охватывали пупок справа и слева, – боль эта не совала свой нос в мои отношения с миром, а потому не унижала, оставалась моим внутренним делом. Но мама неосторожно прыснула знанием в одну из бесчисленных темных щелей.