Сунниты считают шариат необходимым и достаточным для верующего; максимум, что они могут себе позволить, это различные его толкования. Шииты считают столь же необходимым и хакикат, «преследование истины» (от хакика — «истина»), — под водительством имама; хотя в принципе каждый шиит может самолично прислушаться к голосу Скрытого Имама, если он его слышит[30]. Арабист Л. Массиньон находит, что эта черта шиизма более всего соответствует особенностям иранского (арийского) мышления. «Иранский темперамент, — пишет Массиньон, — проникает в самую суть Божественного Слова, произнесенного на арабском, литургическом языке ислама… в то время как семиты, испытывая благоговейный страх перед Богом, продолжают считать Его совершенно недоступным»[31].
Со стороны представляется, что шиизм, это «прибежище духовной отваги», по выражению Корбена[32], имеет несомненные преимущества перед суннизмом. В рамках шиизма возможна такая свобода духа и такая терпимость, какие, по крайней мере в прошлом, немыслимы были у суннитов. Историки, например, считают, что шиитское государство Фатимидов, существовавшее в Египте и Сирии с 909 по 1171 год, было самым «либеральным» государством за всю историю Средних веков не только в Азии, но и в Европе; и там «либерализм» шиитской верхушки постоянно вызывал ропот со стороны остававшегося суннитским большинства.
Но так часто бывает, что определенные достоинства имеют продолжение в виде недостатков. Чтобы убедиться в этом, обратимся к исмаилизму, который называют крайним шиизмом, потому что баланс между шариатом и хакикатом там изначально был еще больше смещен в сторону последнего. Ирония истории в том, что исмаилиты в продолжение уже многих веков представляют собою секту, распространенную в самых глухих районах Азии (в том числе на бывшем «нашем» Памире) среди наиболее отсталых племен. А ведь так было не всегда: в XI–XIII веках исмаилизм (распространенный тогда на территории государства Фатимидов, Ирака и Персии) привлек к себе цвет интеллектуальной и художественной элиты мусульманского мира. Сейчас нас особенно интересует аламутская версия исмаилизма (по названию крепости Аламут в Иране, служившей ей центром) — наиболее радикальная и строго эзотерическая.
Аламутские исмаилиты[33] вообще презрели шариат, посчитав его раковиной, из которой вышел «зрелый» ислам, более в нем не нуждающийся. Но вот что интересно и что делает их уникальным явлением в истории ислама: они повели в широких масштабах террористическую войну, засылая добровольцев-смертников к своим политическим противникам, а также к крестоносным вождям. «Восстание Духа против любых видов рабства» (Корбен), которое знаменовал Аламут, обернулось увлечением оккультными науками, из которых были сделаны вполне практические выводы: аламутские исмаилиты посчитали самих себя сверхчеловеками, предназначенными для ангелической жизни, а всех остальных, включая мусульман, к ним не присоединившихся, — «неверными», для кого «Разрушительница наслаждений и Разлучница страданий» (как в сказках «Тысячи и одной ночи» именуется смерть) является единственно доступным благом.
Урок Аламута: шариат выполняет для мусульманина по-своему благую роль. Для европейцев шариат — «слово дико», ассоциирующееся с побиванием камнями неверных жен и отсечением конечностей у грабителей. Но знатоки вопроса говорят, что подобные варварские действия привнесены в него исторически, изначально же шариат — Божий закон; в его основу положен декалог, сообщенный Богом Моисею, одинаково признаваемый тремя авраамическими религиями. Дух, восстающий против закона, свидетельствует, что ислам есть великая религия; но обретаемая таким образом свобода может увлечь на неправедные пути — антиномия, общая для ислама и христианства. Шариат — это, так сказать, благая тяжесть в ногах, способная уберечь от многих ошибок.
Вернемся к тому, что болит. Ислам, особенно ваххабитского толка, ныне выставляет шариат против западной свободы и плодов ее. Но возникающие на волне исламизма террористические группы сами отравлены дурной свободой; самозваные «амиры», «имамы», «шейхи», апеллируя к чисто умозрительной умме (мировому сообществу мусульман) и ни с кем фактически не сверяясь, сами решают, что можно и чего нельзя. И в итоге совершаются действия, абсолютно несовместимые с Божьим законом. Они не «выше шариата», что может быть оправдано в определенных обстоятельствах; они — ниже его. «Хранилища» (библейский термин, между прочим), повязанные вокруг лба, сами по себе не превращают людей в праведников. Ифриты (злые духи) радостно хлопают своими перепончатыми крыльями как раз тогда, когда преступления совершаются во имя Божье.
«Что кинул он в краю родном»
Исследования шиизма — по утверждению Корбена, «радикально меняющие условия диалога между исламом и христианством», — весьма интересны и с другой стороны: они позволяют судить не только о том, что исследователи открывают, но и о том, что они более или менее сознательно ищут. А ищут они, естественно, что-то, чего не находят у себя дома.
Такое часто случается с ориенталистами, вообще учеными, изучающими чужие культуры. Скажем, Фридрих Шлегель, прославившийся исследованиями индийского мира, твердо знал, чем его привлекает Восток: «естественностью». С точки зрения Шлегеля, в европейской культуре слишком много «искусственного», порожденного требованиями рационализма и постоянно меняющимися запросами текущей истории, а Восток остается как бы вне истории и ближе к космическим началам и этим выгодно отличается от Европы. Сходное настроение находим у Гёте, в «Западно-Восточном диване»:
Не Восток ли шлет посланье,
Чтобы свежестью нежданной
Исцелить мое страданье?..
И так далее.
Или вот французский иранист М. Дюшен-Гийман был совершенно уверен, что изучаемый им зороастризм представляет собою предмет первой необходимости для Европы. «Нетрудно заметить, — писал он, — что Зороастр дает именно то, чего нам, европейцам, более всего не хватает[34]». Эту дорожку, впрочем, уже Ницше протоптал. Конечно, Ницше не был ученым-ориенталистом и его Заратустра совсем не то же самое, что персидский Зердушт. Но импульс (по крайней мере в главной его книге) дал ему «трагический перс», и никто другой. Ницше взял у него идею вечного возвращения и с ее помощью попытался разрушить идею нравственного мирового порядка, которую вынашивала Европа и в которой он уловил излишне формализованный, уводящий прочь от «вечных» вопросов уклон.
Интересен путь, которым Анри Корбен пришел к изучению шиизма. Он начинал как ученик Этьена Жильсона, которому научный мир обязан возрождением интереса к схоластике. В числе других своих современников Жильсон констатировал глубокий кризис мысли, ввергнувший Европу, по его выражению, в «интеллектуальный хаос». Возникало ощущение, что «нечто утеряно и потерю необходимо восполнить»[35], для чего надо подняться «вверх по течению» — вернуться во времена столь дискредитированной в европейских глазах схоластики. Жильсону удалось показать, что схоластическая мысль — это великая мысль, что метафизика у схоластов лучше разработана и глубже обоснована, нежели у Декарта и всех последующих европейских философов. Заслуживает также внимания убеждение Жильсона, что ученый, обратившийся к изучению схоластики, не должен ограничивать себя академическими рамками. У него есть сверхзадача: «необходимо обратиться к человеческому знанию, чтобы вывести народы на путь веры и спасения»[36].
Корбен разошелся с учителем в важном пункте: он посчитал, что на основном направлении схоластики изначально существовал уклон, который неизбежно вел к Декарту. Отсюда был сделан вывод, что необходимо подняться еще выше по течению — к мусульманской философии, из которой непосредственно «вытекла» схоластика. Вот здесь существовали две равно влиятельные линии развития: одна из них, рационалистическая, представлена главным образом фигурой Аверроэса, вторая, мистическая, — фигурами Ибн Араби (Абенараби в латинской транскрипции) и Авиценны. К сожалению, Европа приняла Аверроэса с его толкованием Аристотеля, ведшим, по мнению Корбена, в исторический тупик, и более или менее пренебрегла мистической линией.
Или, точнее, мистическая линия оказала заметное влияние на европейскую поэзию[37], но очень слабо отразилась на европейской философии.
Раздвоение духовного пути в самом мусульманском мире обозначилось географически: Запад, особенно мавританская Испания, тяготел к рационализму, шиитский Восток — к мистицизму. Примечательно, что Ибн Араби, родившийся в Мурсии и преподававший некоторое время в Кордове, позднее переселился на Восток, в Ирак и Персию, где нашел cвою духовную родину.