— Так называемая действительность есть не что иное, как огрубление наших предположений.
— И что же теперь должно произойти в этой действительности? Чего вы, собственно, хотите?
— Откажитесь от покупки.
Это было сказано без обиняков. А. был смущен.
— И вы хотите тотчас получить согласие?
— По возможности да.
— И все-таки вы должны понять и простить, что я прошу время на размышление.
— Жаль. Чем дольше моя мать будет верить в идиллию Охотничьего домика, тем привлекательнее для нее она будет, и неизбежное в конце концов разочарование может иметь последствия прямо-таки катастрофические. Примите это предупреждение. Я тоже умею действовать. Если можно, сообщите мне ваше решение завтра. — Она собралась уходить, и А. тоже поднялся. — Нет, — сказала она, — мне хотелось бы, чтобы вы еще некоторое время оставались здесь и меня не провожали: я не хочу возвращаться домой вместе с вами. — Коротко кивнув ему, она вышла из зала ожидания.
Все, что она тут говорила, протекало на грани вероятности, неважно, было ли все это правильным или глупым, в обоих случаях это было неприятным, в какую же путаницу он попал и должен погрузиться еще глубже! Должен? Нет, хочет! Он ведь легко мог исполнить желание Хильдегард — тем более что речь шла о праве на покупку, а не о самой покупке, — но вместо этого он взял себе время на размышление, и это указывало на его несокрушимое решение переехать в Охотничий домик. С кем? С Мелиттой? С баронессой? Может быть, с обеими, и тогда предположения Хильдегард справедливы — в нем бродила мысль о невестке, невыполнимое желание включить Мелитту в ту путаницу, от которой он должен был бы бежать, может быть, вместе с Мелиттой, и, уж конечно, не ехать с ней в Охотничий домик. Зачем он брал на себя все это? Все это было смутно, запутано, непонятно. Правда, разговор с Хильдегард вызвал снова образ Мелитты, не совсем отчетливо, но все же вызвал. А. после плотного обеда захотелось курить, он вынул сигару и зажег ее. Почему он не сделал этого раньше? Из почтения к барышне? Тут его взгляд упал на дощечку с запретом курить, которую он, наверное, уже видел, но не заметил, и, поскольку он был законопослушным гражданином, который не нарушал запреты даже без свидетелей, он вышел со своей сигарой на платформу, чтобы переждать не которое время, пока барышня не вернется домой.
Здесь, на платформе, стояли крестьяне, ожидая последнего местного поезда, который потом на каждой станции толпами будет их выгружать, — он должен был прибыть через несколько минут. Они стояли черной молчащей массой, темной сама по себе и еще более темной из-за плохого освещения платформы, и, если бы все они опустили головы, в этом не было бы ничего удивительного. Виноватое стадо, черное стадо — вот что такое были они; даже красноглазые вспышки сигар искорка здесь, искорка там — лишь усиливали эту черную виноватость. Из ресторана, откуда теперь доносилось только глиняно-каменное постукивание пивных кружек во время уборки, вышли последние группы, спотыкаясь, с веселым ворчаньем в глотках, как это бывает дома во время церковных праздников, но, когда они присоединились к толпе, возгласы утихли в осознании виновности, и спотыкания перешли в неподвижность. Зловеще стояли они; если бы кто-нибудь призвал их к убийству и драке, они безусловно пошли бы за крикуном, сея пожары и разрушения, собственную приниженность превращая в жажду насилия. Кто сам для себя несчастье, тот становится несчастьем для мира, и хотя здесь — конечно, очень упрощенно — проявлялась лишь больная совесть набитых деньгами бумажников, но все же и она принадлежала и принадлежит космической виновности, чье существование можно только предполагать, но нельзя доказать; многомерность зла проникает в человека до последней его частицы, и сам человек становится несущей частицей зла, праносителем зла, с каиновой печатью на челе. Конечно, человек — особенно если судить по крестьянину или в крайнем случае по ремесленнику податлив не только на зло, но и на добро; его можно делать символом, представляющим в трехмерном вечное; но, собравшись в массы, люди становятся глухи и слепы к добру, и, хотя толпа здесь ждала только свистка своего поезда, все же такое ожидание, втайне, никем не осознанное, обращено было к неслышному адскому свисту, который призовет всех ко злу. Свистки паровозов были слышны то тут, то там на путях, они звучали как учебная тревога, и казалось, что пролетающий мимо товарный поезд, исчезая в ночи со страшным грохотом, шел из ада, чтобы снова туда вернуться; за ним, как знамя, вился дым, запах которого смешивался с запахом сигар, пива и человеческого пота. Из ресторана доносилось, хотя и не так громко, позвякивание посуды и кружек, оно раздавалось все реже и реже, так что можно было различить отдельные позвякивания тарелок, рюмок, приборов, и наконец все затихло. Тогда и там стало темно, горели лишь несколько лампочек. Снаружи, как и раньше, неподвижно стояла черная масса тел, полных пива, денег, полных вины, полных зла, стояла неподвижно, пока внезапно не засветились все по очереди фонари на платформе и сигнальный фонарь для турникета; фигуры медленно задвигались, человеческий клубок медленно распутывался, кусок за куском втягиваясь в воронку турникета, сопровождаемый похожими на тиканье часов щелчками компостера, которые были слышны оттуда.
А. стоял в гуще толпы, она увлекла его за собой к турникету, и это показалось ему совершенно естественным. Не было ли ему предопределено ехать куда-то в эту ночь? Не был ли он вынужден это сделать? Ночные деревни ждали, и, если он выйдет из поезда на незнакомой станции, чтобы попасть на безлюдную деревенскую улицу — немногие спутники, черные в лунной белизне, скоро исчезнут в домах и переулках, — он откроет неизвестным ключом неизвестную дверь неизвестного дома, и здесь, на пестрой клетчатой крестьянской перине, снова найдет Мелитту и всю ее сладость. Да, так это и будет! Вместе с толпой его несло к турникету, а под конец он и сам стал пробиваться к нему, пытаясь найти в кармане несуществующий билет, в самом деле разыскивая его, так что стоящие сзади начали ворчать, и только по бесплодности поисков понял он бесплодность своей мечты. Пожав плечами, он предпринял отступление, что было нелегко: со стадной безоглядностью толпа стремилась вперед, и, когда ему удалось вырваться, он остановился у дверей зала ожидания; он смотрел на поезд, в котором медленно рассасывались крестьяне, подгоняемые кондуктором, и только когда вагоны, после нескольких резких, с грохотом, рывков, покатились и красные хвостовые огни исчезли в черной глубине, он, все еще прислушиваясь к последним стукам колес, направился к выходу, возвращаясь в город.
Ведь фасады вокзала — железнодорожный и городской — это два различных мира: первый с путаницей рельсов, несмотря на техническое происхождение, уже принадлежит земле, от которой его невозможно отторгнуть, как проселочную дорогу, или мост, или деревню с церковной колокольней и кладбищем, в то время как городской фасад составляет часть городского пейзажа. И даже если крестьяне, которые уже уехали, казались адскими призраками, сбежавшими из ада и снова туда возвращающимися, город был тоже адом, только иным, может быть, еще более беспросветным. Конечно, озаренная луной вокзальная площадь со спокойным светом часов в центре треугольника дышала миром, освобожденная от динамической сутолоки, мирная зона между адом и адом, но световая реклама в вершине треугольника указывала безнадежно и светоносно вход в ад, и трудно было поверить, что где-то там, так сказать, окруженная разросшимся городом, стояла раскрытая постель Мелитты. Вопреки всем дедушкам нужно ворваться в этот ад и увести еще теплую ото сна Мелитту! Нет, он не подчинится желанию Хильдегард, он не отменит покупку, наоборот, тотчас использует свое право на покупку. Нет, нельзя обращать внимания на дурацкие желания и уж тем более на угрожающие предупреждения. Охотничий домик должен стать последней радостью для старой баронессы, а для Мелитты найдется другое, бесконфликтное промежуточное решение. Надо создать мирные промежуточные зоны в адском мире, и больше ничего. Непроницаемая темнота начала понемногу рассеиваться. А., без шляпы, руки в карманах брюк, гулял по продольной стороне сквера взад и вперед, бросая временами взгляд на жилище баронессы, на балкон, где герани стояли сейчас без цветов, на окна, за которыми больше не горел свет — даже Хильдегард была, очевидно, уже в постели, — и это было похоже на прощанье. С далекого незнакомого востока долетел слабый бриз и, создавая единство, связал ландшафты, связал городской и деревенский пейзаж, облегчил дыхание. Бесконечное многообразие бытия упорядочилось в новом единстве, в отлетающем, освобожденном от напряжения единстве; прохладная надежда осенней ночи.
А. слегка знобило, он подошел к дому и открыл двери; его дневной труд был выполнен, но он требовал формального завершения. Поэтому А. присел к письменному столу, чтобы набросать дарственную; в ней он, оставив за собой некоторые права собственника и среди них право проживать и распоряжаться, делал баронессу владелицей Охотничьего домика; ей позволялось также завещать его, кому она захочет, но без права продажи и с тем, что после смерти баронессы, если эта смерть случится раньше, чем смерть Церлины, последняя получит право пользования владением пожизненно. Мелитта оказалась в стороне, да это и к лучшему; о ней надо было позаботиться другим способом, что было, конечно, несложно и не требовало официального документа. И он ограничился любовным письмом, в котором сравнивал сегодняшнюю одинокую ночь с такой непохожей на нее вчерашней, радостно ожидая послезавтрашнего, нет, завтрашнего — поскольку полночь уже миновала, — такого желанного вечера, когда они встретятся наверху на замковой площади. Да, Мелитта не прибегала к обманным маневрам, как та барышня, которая спала наверху и на которую, разумеется, не следовало обращать внимания. И после констатации этого факта он отправился на покой.