Когда Шайбин услышал голоса в Нюшиной комнате, он почти бежал от них. Нюша говорила громко, с какой-то необычайной твердостью, и звук ее голоса догнал Алексея Ивановича на лестнице.
— Я должна вас предупредить, что это я услала Илью Степановича сегодня утром, — говорила Нюша. — У меня была надежда, что он застанет вас, ведь телеграмму Адольфа вы еще не могли получить, ту, что была послана вчера вечером от имени Ильи! Ах, Илья решит, что это я нарочно отправила его, чтобы облегчить Адольфу вашу отправку в Россию!
— Я ничего не понимаю, — сказал Вася в раздражении, — вы знаете всех: и Илью, и Адольфа, и Алексея Ивановича, но телеграмма была от третьего дня и я ее спокойно получил. Я думаю, что нам и говорить-то с вами не о чем.
— Они послали ее в субботу! — воскликнула Нюша. — Они через меня услали Илью Степановича!
— Я уйду, если вы мне не скажете, при чем тут вы.
— Мне нет времени рассказывать вам, кто я такая. Вы понимаете ли, что значит для меня, если Илья решит, что я его услала с целью? Что я держу руку Келлермана?
— Нет, не понимаю.
— Молчите! Боже мой, как вы не похожи на него. Вы должны сейчас же ехать обратно, слышите? Я дам вам денег.
— Мне обратно ехать? — изумился Вася. — Да вы что, в уме?
Он видел в Нюше какую-то сумасшедшую, которая вдобавок мешается не в свое дело.
— Я-то в уме! — вскричала Нюша, заливаясь краской. — Да вы не в уме, вот что! Куда вы едете? Вы знаете, что такое Адольф?
— Еду я в Россию, оттого, что здесь больше не могу, — произнес Вася хмуро.
— А там что же?
— А ничего. Вероятно, плохо, да зато свободы меньше. Не знаю, что здесь с собою делать.
Нюша поглядела на него и в глазах у нее встали слезы.
— Бедный мальчик, — сказала она (Вася досадливо покраснел).
— Месяц тому назад и я, может быть, с тобой поехала бы! Пропадешь ты там, вот что.
И Вася не ответил; он сидел в кресле, том самом, где третьего дня утром сидел Шайбин, — другого, впрочем, в комнате и не было. Нюша подошла к нему близко, близко так, что ее колени пришлись между его колен.
— Милый, — сказала она со слезами в голосе, — не уезжай!
Он испугался, что она вот-вот дотронется до него нежной рукой, до него, до грубой куртки, пролинявшей под мышками, увидит его, может быть, не совсем чистую шею.
— Милый, — повторила она, — тебе не надо ехать, возвращайся к маме, Ильюше. Я-то знаю: другой дороги тебе нет.
Вася грубо отодвинулся от нее.
— Оставьте меня в покое! — пробормотал он. — Чем вы, собственно говоря, занимаетесь? — и он усмехнулся.
Она не сводила глаз с него, она присела на стол и положила руку ему на широкое плечо.
— Нет для вас другой дороги, как всем под крылышко к Вере Кирилловне, — сказала она с мукой, и вдруг слезы побежали у нее по лицу. — Ты даже не знаешь, зачем ты бежишь от нее. Я письма твои к Адольфу читала, я мечтала о тебе, думала: вот еще один, который, может быть, меня с собой возьмет. А теперь — нет! Слышишь: некуда бежать тебе из дому. Я тебе денег достану. Мама ждет тебя.
Она, не таясь, плакала и не вытирала слез. Вася не знал, как ему быть, он решил еще раз попытать грубости.
— Вы могли бы, кажется, чужих писем не читать. Мне не десять лет, чтобы меня Верой Кирилловной стращать… И на ты я с вами не переходил.
— Что ты! Господь с тобой! Разве я стращаю? Я говорю с тобой, как мог бы со мной Илья говорить: послушайся меня, поверь мне. Не можешь?
Васе делалось жарко; он все более отворачивался от Нюши.
— Что бы ты ни хотел, я все сделаю, — говорила она, — ты Адольфа и не увидишь: сегодня же вечером посажу тебя на поезд, билет куплю… Хочешь, я поцелую тебя? — сказала она вдруг совсем тихо и печально, ища рукой его руку. — Хочешь, сегодня вечером приходи ко мне?
Слезы лились у нее из глаз; она сжимала его пальцы и робко смотрела на него. В это мгновение Вася почувствовал, как сердце его на секунду остановилось. Где, где и когда чувствовал он в руке вот такие нежные и прохладные пальцы?
Возможно, что это было во сне, и сон этот был не столь давним, где голос Ильи и хруст конверта огромной важности заставили его дрожать от ужаса и стыда. И тогда точно так же руку его поймала чья-то маленькая рука. О, как сладостно, как дивно было это прикосновение! И каким неповторимым казалось оно!
Он повернул лицо к Нюше, не зная, как взглянуть ей в глаза.
— Вы плачете? — сказал он, чтобы что-нибудь сказать в смущении, которое его душило. — Я уйду лучше, я приду потом; попозже, когда вы успокоитесь.
Она выпустила его руку. Он встал, но как мог он уйти вот так, после того, что она ему сказала? Или у нее вовсе не было стыда?
Она посмотрела на него твердо, и глаза ее были сухи.
— Уйдите, вы правы, — сказала она, — уйдите, думайте о том, что я вам сказала. Впрочем, вы и без того будете думать обо мне.
Она отперла дверь, и он понял, что она требует его ухода. Покраснев густо, так, что только узкая полоска у воротника осталась белой, Вася вышел. После него в комнате остался странный в городе запах сна и дегтя.
Если бы он оставался еще минуту, с Нюшей бы наконец приключилась давняя, бешеная истерика. Но истерике нужен зритель, как это ни унизительно признать, и Нюша смогла только кинуться молча поперек постели, растрепав негустые, легкие волосы.
Чем же наконец могла она оправдать себя в глазах Ильи? Ей оставалось одно: вернуть ему Васю во что бы то ни стало. Пусть хоть на это пригодится ее бедная, беспомощная душа. Вчера, когда она в последнем телефонном разговоре навеки рассталась с Адольфом, когда, думая искупить свои с ним отношения, она предала его и услала Илью, она уже понимала, что единственное, что должно быть сделано, это чтобы Вася остался. Сейчас, как казалось ей, не все еще было потеряно. О, она удержит его, она до самого вокзала поедет за ним и, если надо, побежит за поездом. Больше ведь на всем свете не оставалось у нее никого.
Шайбин? Но ведь это было то же, что она сама. Она когда-то так и сказала ему: ты моей душе брат, ты в такой же тьме, как и я. И это была правда. Она чувствовала его тревогу, его страдания, как свои, а тревога эта с каждым днем увеличивалась все сильнее и совершенно замучивала ее. Когда же и каким путем, наконец, должны были наступить предсказанные Ильей сроки?
День этот для многих из наших второстепенных, а то и третьестепенных героев оказался далеко не пустым. Так, например, в этот день получилась в Москве телеграмма (правда, к вечеру), что Горбатов-младший благополучно прибыл в Париж и завтра отправляется дальше.
Что касается господина Расторопенко, то и он, и все его (в количестве тридцати двух мужчин и пяти женщин) стали, как говорится, увязывать свое барахлишко и спешно сдавать работу, если у кого таковая имелась, с тем, чтобы ехать в пятницу, как только получатся деньги и бумага о льготном проезде, чтобы уже не проживаться зря. В тех краях, куда должны были они ехать, или, точнее, поблизости от тех краев, а именно на ферме Ильи Горбатова, этот понедельник также оказался не окончательно безмятежным: в этот день Марьянна решила не шить себе голубое платье к Рождеству, а сшить прямо белое, подвенечное, которое потом, к весне, можно будет перекрасить, — и Вера Кирилловна была с ней от души согласна. Кроме того, внимание их обеих, особенно Веры Кирилловны, было обращено на слепого, которого в самый ужин привезли на телеге из Л., порядком его растреся, и который пребывал в забытьи. В бреду он два раза вспомнил о Васе и спросил, между прочим, отчего он его до сих пор не видал. До вечера Анюта проплакала, не отходя от старика, а на следующий день она оказалась свидетельницей дотоле невиданных ею вещей. Но об этом предстоит нам рассказать несколько позже.
Нюша в этот день попросила Меричку побыть с нею. Из мыслей не выходил у нее Вася и его путешествие. И вместе с тем она боялась остаться одна, боялась с ним встретиться: для того и не отпускала она Меричку, что опасалась его прихода — минутами ей казалось, что ей необходимо выслеживать каждый его шаг, минутами — что ей не должно быть дела до этого грубого, неуклюжего парня. При Меричке, по крайней мере, не могло быть речи, чтобы с ним встретиться: Нюша от стыда сгорела бы за короткие рукава Васиной куртки, за его голубой галстук. Когда она вспоминала этот невыносимый небесный цвет, она чувствовала к Васе настоящую злобу.
И все-таки — он был единственное, что еще оставалось у нее в мире, в целом мире, где она жила и мучилась. Ночью, когда вернулась она домой с Бертой и Наташей, ей показалось, что зайти к нему, к спящему, и остаться с ним до утра — значит удержать его в Париже. Но этот способ не был прочен — это она сознавала, — этот способ был самым постыдным из всех — у нее никогда не хватило бы мужества сознаться в нем Илье. «Найдите последнего из всех последних», — так сказал он ей. Но ведь не придя к Васе ночью и не оставив его при себе насильно?