Помолчал. Карим терпеливо ждал продолжения.
— Как видите, я далеко не молод. Самому разбираться со всеми не хватает ни сил, ни времени. Эти вечные разъезды, хлопоты… Детей у меня нет. Был бы сын… тогда… но что об этом говорить.
Он рассеянно покрутил в пальцах пустую пиалу, затем со вздохом отставил.
В свое время у Ислома родился сын. Однако добрые люди однажды раскрыли ему глаза на некоторые подробности его семейной жизни. Заподозрив жену в измене, он запер ее в доме вместе с младенцем, которого отныне считал плодом чужого семени. Дом сгорел, а Ислом больше не женился. Сколько лет прошло, но об этом по сию пору поговаривали — вот и Карим слышал краем уха…
— Короче говоря, я предлагаю вам работу, — сухо сказал старик. — На самых выгодных условиях. И на условиях высокой ответственности. Самой высокой. Вы понимаете?.. Если мы заключим договор, отступать будет некуда. Обязанности простые. Кое-кто должен мне деньги. Но не отдает. Люди разные, уважаемый Карим. Но все придуриваются. Их трудно понять. Кто говорит — нету. Кто — позже. Кто — прячется. Недавно один привел ко мне восемь человек детей. Зачем мне его дети? Мне бабки нужны, а не дети. Сумасшедший дом… Как вы с ними будете разбираться — меня не касается. Можете уговорами брать. Можете топором рубить. Всякие встречаются пристрастия. Ваше дело. Скажу кое-какие цифры. Например. При условии хорошо налаженной работы ежемесячный доход должен составлять как минимум… — он помедлил, вытирая пальцами уголки губ, и назвал мыслимый им минимум. — Десять процентов ваши и еще двадцать — с того, что этот минимум превышает. Я, в свою очередь, гарантирую поддержку в любых, даже самых сложных ситуациях. Должен сказать, что все предыдущие попытки найти себе помощника кончались для меня… точнее, для помощников… самым печальным образом.
Повар давно уже стоял в нескольких метрах от них — на расстоянии, гарантирующем, что ему не слышно ни слова из их тихой беседы. Ислом-ака кивнул. Сделав несколько семенящих шагов, тот поставил блюдо между ними и попятился, кланяясь.
— Это из перепелиных языков, — сообщил Ислом-ака, брезгливо рассматривая яство. — Попробуйте, пожалуйста, уважаемый Карим Бухоро… А плов будет позже.
Так он стал работать у Ислома, Ислома-паука, как звали его те, кому приходилось иметь с ним дело.
2
Солнце весело играло на листве. Завязь была размером с ноготь и плотно усыпала ветви. В прошлом году яблоки не уродились — рановато их весна всполошила. Цвету было, цвету! — на тех пяти белый, а на этой сиренево-розовый, медовый. Да что толку: с Гиссара натянуло туч, ночью посыпал снег, а потом ливни дня на три… ну и смыли дожди весь цвет, и уже нечем было пчелам поживиться. А в этом году, слава богу, завязалось. Надо бы обработать, да Карим-ака не любит. Купорос вовсе запретил. Говорит — отрава. Можно золой. Какая отрава в золе?.. А, его не переспоришь: даже за навоз ругал: воняет, мол. Что уж ему так воняет? Обыкновенный навоз. Ну не фиалки, конечно… да ведь так тоже нельзя — без навоза!.. У хозяина свой подход. Ты, говорит, не в кишлаке, Рахматулло. Нам не на продажу. Нам для красоты. И точка. Купорос — нельзя, с филоксерой воевать — тоже нельзя… В общем, пусть осыпается, гниет… дела нет. А еще говорят, что родом-то он вроде деревенский.
Рахматулло прислонил кетмень к яблоневому стволу и побрел в сторону кухни. Калоши мягко шаркали о бетон дорожки.
— Хуршед, ты здесь? — негромко позвал он, хоть и так понятно было, что здесь — где ж ему еще быть? К тому же слышно: бац! бац! — капкиром о казан.
— Хурше-е-е-ед!
Снова: бац! бац! Во колотит. Конечно, казан-то не свой, хозяйский…
— Ну?
Повар отвел марлевое полотнище и выставил наружу скуластую физиономию.
— Я говорю, денек-то какой, — сказал Рахматулло, показывая в улыбке немногочисленные зубы. — Славный денек-то. Понюшкой не угостишь?
— Сам когда покупать будешь? Сейчас, подожди…
Хуршед вышел на веранду, вытирая руки о фартук.
— Хороший какой у тебя табачок, — бормотал садовник, вытрясая насвой из полиэтиленового пакетика на ладонь. — У-у-у-у-у, табачок!.. Ты уж не сердись, Хуршедик… Я скоро куплю. Буду тебя угощать. Понимаешь, я дома-то не пользуюсь. Халима бранит: мол, дети от тебя этой дряни научатся. А что дети? Дети сами уже кого хочешь научат, верно?
Он запрокинул голову, широко раскрыл рот и тотчас же запечатал его ладонью, произведя такой звук, как если бы хлопнул по горловине большой бутыли. И стал, шевеля щетинистыми белыми усами, по-верблюжьи двигать челюстью, укладывая насвой под языком.
— Да уж, дети… — вздохнул Хуршед, принимая кисет обратно и задумчиво взвешивая на руке. — Сына-то не забрали?
— Эт, — гнусаво сказал Рахматулло и помотал головой. — Эт, э забвали.
— Так дома и держишь? На улицу не выходит?
Рахматулло замотал головой. Конечно, когда сосешь насвой, лучше бы помолчать, потому что, во-первых, толком все равно ничего не скажешь, а во-вторых, при каждом слове горький табачный сок растекается по всему рту. Но пренебречь беседой было решительно невозможно: ведь не зря говорят: чей хлеб ешь, тому и песню пой. Поскольку язык был скован, приходилось размашисто жестикулировать.
— Товко ноцью, — сказал он. — Фецером.
— Понятно, — вздохнул Хуршед. — Что за времена? Собаку можно на улицу пустить, кошку можно, даже барана можно… А человека — нельзя!
— Невзя, — согласился Рахматулло. — Что ты! Тут же жаметут. Им шейчас совдаты ой как нужны!..
— Солдаты всем нужны, — заметил Хуршед. — Но ведь и дети нужны, верно? Они что думают? Они думают, я сына растил-растил, вырастил, а потом они пришли, говорят: давай сюда. Так, да? Я им сына отдай, они его кое-как нарядят и на третий день голодного — в Кашдару, оппозицию воевать. Пацан неделю как из школы, а там люди пять лет стреляют. Насобачились башки сносить — лучше некуда… А им что? Это ж мой сын, не их. Их сыновья в Кашдару не ездят. Нет уж. Я своего на будущий год в Россию отправлю. Целее будет.
— В Воссию? — испугался садовник. — Ц-ц-ц-ц-ц!
— А что? Подумаешь… Ничего. Можно было бы к брату, конечно… Да они сами там воют — их мальчишек оппозиция забривает… У них в селе оппозиция стоит. Тоже хороши… Слышал, какая штука недавно была? Пригнали два грузовика с той стороны. Через все посты… понял?
— С какой стовоны?
— Ну, со стороны оппозиции же! Понимаешь? Прямо через все посты. А что им посты? У кого деньги есть, тому посты не помеха. Дал кому надо — и пропустят за милую душу.
— Жачем? — спросил Рахматулло.
— Как зачем! Им же тоже солдаты нужны. По кишлакам много не наскребешь… А здесь раздолье — вон сколько парней по улицам шатается. Бери не хочу. Говорят, нахватали, сколько могли. Без разбору. Есть паспорт, нет паспорта, тот возраст, не тот, — полезай в кузов, и дело с концом. Понял? И обратно уехали. Вот так. Правительство не поймало — эти подоспели. А какая разница? Пулю-то получать все равно где — что в правительственных войсках, что в оппозиции…
Сморщившись, Рахматулло длинным зеленым плевком избавился наконец от зеленой гущи насвоя и пошел к водопроводному крану. Прополоскав рот, сказал, наслаждаясь свободой произнесения звуков:
— Нет, я своего младшего из дома не выпускаю. Сидит как пришитый. Повестку приносят, мать говорит — к тетке уехал. Три раза приходили. Что дальше будет? Не дай бог, обыщут.
— А, ничего хорошего не будет… — вздохнул Хуршед. — Ладно, надо ему свежий чай заварить. Утром-то… слышал? — спросил он, понижая голос до шепота. — Молоко я, видишь ли, ему перегрел… обжегся. С градусником мне молоко греть, что ли? Ладно, иди, постой рядом, чтоб хоть чай хорошо заварился. У тебя рука легкая.
— У меня правда легкая рука, — горделиво согласился Рахматулло. — Я же тебе рассказывал. Я даже на базаре денег почти никогда не плачу. Зачем? Меня там знают. Я говорю: брат, давай я рядом с тобой посижу, у тебя все быстро-быстро купят, а ты за это мне немного своего товару дашь. Ну, лука там… или моркови… или вот есть еще такой Мирзо-татарин, он зеленью торгует. Ну и вот. С базара иду — с полной сумкой, а ни за что не платил…
— В общем, побираешься, — уточнил Хуршед.
— Почему — побираюсь? — удивился Рахматулло. — Мне за легкую руку дают. Сам же говоришь: пойди рядом постой… я же не сам к тебе прихожу: ты меня зовешь. Это разве — побираться?
— Нет, все равно не честно. Честно, когда своими руками. Заработал — твое.
— Э-э-э, честно! Что такое честно, скажи мне? Торговать — честно? Или сыновьями нашими командовать, если их, не дай бог, в армию загребут, — честно? Не скажи, не скажи, Хуршедик… Тут даже ангел не может честным быть.
— Ангел! — фыркнул Хуршед, выплескивая горячую воду, которой ополаскивал чайник. — При чем тут ангел?
— А ты про Харута и Марута слышал? Вот видишь… Короче, однажды люди взмолились: Боже, говорят, Ты смотришь с неба, как мы живем на земле в нечестии и пороке, но сам-то Ты не спускаешься на землю и не знаешь, что невозможно здесь остаться чистым! Ну, Господь и послал трех своих лучших ангелов проверить, так ли тяжело на земле удержаться от соблазнов. Первый только ступил, только два шага сделал, только оглянулся — и тут же сказал Аллаху, что не выдержит испытания. Попросился назад. А два других — Харут и Марут — остались. Ну и вот… Тут же им повстречалась одна разбитная бабенка. То-се, пятое-десятое — в общем, так они с ней загуляли, что спьяну даже выболтали заветное Божье слово, с помощью которого можно было попасть на небо. Вот так… Ну, ей-то чего? Она их тут же кинула, сказала заветное слово, взлетела на небо и стала звездой. А Господь как увидел своих порученцев — грязных, пьяных, заблеванных, обманутых обманщиков, падших ангелов своих, — тут же велел заковать и подвесить на цепях вниз головой до скончания времен… Так и висят с тех пор… кто знает ту пещеру, приходит к ним колдовству учиться. Это мне дедушка Назри рассказывал. А ты говоришь — ангел.