Холодно. Мы сидим на уроках одетые — в шубах и в платках. Марья Трофимовна тоже стоит у доски в пальто.
— В зимний холод всякий молод! — говорит она и молодецки передергивает плечами. — Посмотрите на улицу!
Некоторые девочки приподымаются и вытягивают шеи к окнам, но большинство остаются сидеть — не очень-то удобно вылазить из парты, когда ты закутан в толстое пальто.
— Посмотрите! — призывает Марья Трофимовна. — Люди шагают бодро, щеки у всех румяные, даже старушки скачут вприпрыжку!
— Скакать-то ладно, — бурчит за моей спиной Аня Воробьева, — ты вот в очереди поди постой. Вчерась мыло на Хорошевке давали, думала, совсем околею к шутам.
— Давайте вспомним, — предлагает Марья Трофимовна, — какие мы знаем пословицы и поговорки про мороз и зиму.
Девочки молчат.
— Власть церкви была очень сильна, — раздается с той стороны доски. — В одиннадцатом веке германский король Генрих Четвертый попытался противопоставить себя папе Григорию Седьмому. Папа был религиозный фанатик, жестокий и хитрый. Даже ближайший его соратник монах Петр Дамиани называл его святым сатаной. Генрих Четвертый тоже не брезговал никакими средствами, лишь бы в свою очередь достичь господства в Германии и Италии.
Я придвигаю к себе непроливашку и заглядываю внутрь. На чернилах намерзла корочка льда. Я осторожно прокалываю ее пером.
— Ну, так кто знает поговорку про зиму? — напоминает Марья Трофимовна. — Никонова, скажи.
— Мороз — красный нос! — говорит Ика — Ика-Ника.
— Это не поговорка, это метафора, — не соглашается Марья Трофимовна.
— Зато складно, — спорит Ика.
— Ах ты, зимушка-зима! Ты морозная была!.. — вздыхает впереди Лина Ефимова и кладет голову на парту, будто собирается спать.
— Он написал папе письмо, — продолжает учительница «с той стороны», — которое закончил словами: «Мы, Генрих, король Божьей милостью, со всеми нашими епископами говорим тебе — ступай вон!»
— Ступай вон! — фыркает передо мной Света Васильева.
— Пошел на фиг! — подсказывает Лина.
Света и Лина — самые высокие девочки в классе и сидят за одной партой. Они даже похожи немножко, только у Лины в косах голубые банты, а у Светы — салатовые. Мне хорошо сидеть за Светой — меня за ней почти не видно.
— Вспоминайте, вспоминайте, — поторапливает Марья Трофимовна. — Ну, Грошева, скажи!
— Солнце на лето, зима на мороз.
— Совершенно верно, — кивает Марья Трофимовна. — В народных поговорках заключена мудрость многих поколений. Люди уже давно заметили, что именно тогда, когда дни становятся длиннее — солнце поворачивает на лето, — мороз крепчает. Кто еще знает поговорку?
— Пришли Кресты, навели мосты, — говорит Тася Потачкина.
— Какие Кресты? — морщится Марья Трофимовна.
— Крещенье. Морозы крещенские.
— Эта поговорка сегодня устарела. Садись, Потачкина.
— А еще есть: «Трещит Варуха, береги нос и ухо!» — сообщает Варя Батищева со своего места на задней парте. — Варуха — Варвара, значит, — объясняет она.
— Батищева, я тебя, кажется, не вызывала! — сердится Марья Трофимовна. — Если хочешь ответить, подыми руку.
— Больно надо… — бурчит Варя.
— Ну, Зайцева, скажи ты.
— Пар костей не ломит!
— Это не про зиму, это про баню, — решает Марья Трофимовна. — Садись.
— В конце концов победа осталась за папой, — доносится из-за доски. — В январе 1077 года Генриху пришлось унизиться и поехать в Каноссу. Три дня босой и с непокрытой головой вымаливал он у папы прощение во внутреннем дворе замка.
— Каносса объелся проса, — вздыхает сзади Аня. — Видать, зима-то не шибко холодная была, а то бы за три дня все себе пообморозил.
— Да, — соглашается Тася Потачкина, — мороз невелик, да стоять не велит!
— Король!.. — подхватывает ее соседка Аля Митрошкина. — Лаптей не припас…
— Ты слышал? Как тебе это нравится! Удостоен Сталинской премии! — возмущается мама.
— Кто, Нинусенька?
— Ну, кто же? Сволочь эта, мерзавец — Буров! За пьесу «Калиновый цвет». Представляю себе эту пьесу!
— Ничего, зато ему Новак недавно всю скулу своротил.
— Что ты говоришь! Я ничего не слышала.
— Как же! Буров с дружками закатился в «Метрополь» и, напившись, принялся поносить жидов. А за соседним столиком сидел Новак.
— Это чемпион этот?
— Да.
— Прекрасно!
— Новак слушал-слушал, а потом встал и говорит: «Товарищи, прошу обратить внимание: я бью его одной левой». И так врезал, что тот через весь зал летел, посшибал по дороге все столики и еще с лестницы скатился.
— Поделом! Жалко, что одной левой. Надо было еще и правой добавить. Такую сволочь убить мало. Негодяй! Как вспомню его рожу мерзкую!.. «Разрешите, — говорю, — хотя бы пока ребенок болен, в комнате пожить. Вы же все равно тут не бываете», а он мне отвечает: «Я специально пришел сменить замок. Потом вас никакой силой не выгонишь». Как сейчас слышу, аж трясет всю. Боров проклятый! А этот Новак, он что же, еврей?
— Конечно.
— Никогда бы не подумала. Такой здоровенный мужик.
— Евреи, Нинусенька, тоже бывают здоровенные.
— И как только земля его носит, эту гадину! Сталинскую премию ему. Хорошенькие нравы, нечего сказать. Вместо того чтобы в солдаты забрить мерзавца, наградами осыпают.
— Нинусенька, у тебя временные аберрации, — вздыхает папа. — Сегодня за дурные наклонности в солдаты не забривают.
— Да, сегодня всякую дрянь генералом делают.
— Ну, генералом его, положим, не сделают… Разве что редактором журнала.
— Да уж, конечно, — каков поп, таков и приход.
— Хочешь что-то посмотреть? — спрашивает папа.
— Что? — Я только что зашла в комнату и скидываю валенки.
— Кое-что… — Лицо у него немножко хитрое и ужасно радостное.
— Ты кончил свой роман!
— Как ты, маленький, угадал?
Как? Как я могла не угадать!
Я висну у него на шее, он несет меня к своему «столу». В пишущей машинке до половины заполненная страница. Я читаю вслух последнюю фразу: «А огонь войны будет катиться все дальше и дальше на запад, к границам Германии, и докатится до Берлина».
До Берлина! Кончил, кончил, он кончил свой роман! Все, папа кончил свой роман! Ура! Мы победили!
Я прокручиваю валик назад. «Покончив с выдачей наград, Братюк вернулся в больницу, где его ждали за столом. Тост следовал за тостом».
— Как ты думаешь, может, пойдем погуляем и купим что-нибудь вкусное? — предлагает папа.
— У тебя есть деньги? — удивляюсь я.
— Немножко есть, — говорит он и хитро щурится.
— А мама?
— Мы ей пока ничего не скажем!
Мы выходим на улицу. Я знаю, сейчас нельзя приставать, чтобы он рассказывал. Не потому, что очень холодно и трудно говорить, а потому, что он думает о своем романе — как его напечатают, и как ему заплатят много-много денег, и как тот дядя критик, у которого сын с красной саблей, напишет положительную рецензию. Самую-самую положительную!
— Пал-лесаныч! — кричит тетя Настя. — К телефону!
Папа выходит в коридор, мама чуть наклоняет голову и прислушивается. Я тоже прислушиваюсь.
— Так точно, — говорит папа. — Рад приветствовать, Константин Михайлович. Чрезвычайно рад слышать. Весьма польщен. Да, разумеется… Видите ли, тут имеется одно препятствие. Я передал его в «Октябрь» — так у нас ранее было договорено с Панферовым. Не знаю, успел ли он прочесть… Ах вот как! Нет, разумеется, не возражаю. Разумеется, Константин Михайлович. Всецело на вас полагаюсь. Буду чрезвычайно рад. Поддерживаю полностью. В любое время, когда вам удобно. Да, безусловно. От души вас приветствую.
— Что случилось? Кто это? — спрашивает мама, когда он возвращается в комнату.
Папа молчит, только сопит носом.
— Что еще за Константин Михайлович?
— Симонов.
— Симонов? Тот самый — поэт?
Папа кивает.
— Что же он хочет?
— Хочет печатать мой роман в «Новом мире».
— Что ты говоришь! А как же Панферов? Он теперь тоже ухватится. Может испортить все дело. Как собака на сене: и сам не напечатает, и другому не даст.
— Симонов обещал, что с Панферовым уладит все сам.
— Дай-то бог. Лишь бы не передумал.
— Мой милый Кисик! — Папа глубоко-глубоко вздыхает. — Тебя ничто не в силах сдвинуть с раз и навсегда занятых позиций. Ты ни за что не согласишься поверить во что-нибудь хорошее. Но, боюсь, на этот раз тебе все-таки придется признать свое поражение.
— Какое поражение? О чем ты говоришь? Что за глупости?
— Полное и безусловное поражение. Твои мрачные предсказания не сбудутся, роман выйдет в текущем месяце.
— В текущем месяце? Как это может быть?
Папа не то вздыхает, не то смеется: