Вот таким бы тоном, как со мной, и говорила бы со своими американцами. А то «Хелллоууу!», да еще с подвывом каким-то собачьим, слушать тошно. Уже сорок три бабе, пора бы уж… Все время семьдесят семь и вчера, и сегодня выпадало… или шестьдесят шесть. Сто раз себе обещал не играть в этот чертов «Тетрис». Что будет со мной, когда стукнет шестьдесят шесть?
— Ты слышишь или оглох? Как камень. Что ты молчишь, ну что ты все молчишь! Я знаю, отчего ты молчишь, тебе просто нечего сказать! Ну за что мне судьба такая?! Все, я пошла. Отваришь макароны. Надеюсь, что ты на это еще способен. Сыр, масло в холодильнике. Меня пригласили на динер.
— На что?
— В ресторан, если тебе это безумно интересно. Ты же меня никуда не приглашаешь!
За что она меня так ненавидит? Я в эмиграцию не просился. Это была ее идея фикс и матушки ее железобетонной. Америка — очередной дефицит, который они поклялись достать. Моя мать играла роль нейтральной державы. Хоть и складывала обиженно губы гузкой — готовила позицию к отступлению на случай неудачи. А я — часть багажа. Движимое имущество. Живность. Вроде собаки. Ведь привозят из России в Америку собак — правда, в отличие от меня, породистых. Для собаки, даже породистой, я веду себя идеально. Не надо выгуливать, водить к ветеринару и покупать специальную пищу. Я не грызу мебель, не писаю в обувь, от меня не несет псиной. Не облаиваю ее подруг, не ношусь за белками, не кусаю почтальонов. Я не кастрирован — хотя не уверен, относит ли она это к числу моих достоинств. Даже иногда сам приношу в дом пищу из супермаркета. И тем не менее ни одну собаку не унижают подобным образом.
Позвонили в дверь. Эх, жаль, прервали игру. Если бы не это, конечно, было бы восемьдесят шесть или больше. Но уж никак не восемьдесят. А так восемьдесят, ну что ты будешь делать! Опять круглая! Конечно, не так паршиво, как, скажем, шестьдесят шесть или семьдесят семь, но тоже удачи не сулит.
В дверях возникла гигантская соседка снизу, то ли Катриша, то ли Патриша, в военно-морской тельняшке и малиновых брюках — под цвет воспаленного лица. Помесь генерала Григория Котовского с динозавром. Взахлеб залопотала по-ихнему. Он кивал головой «да-да-да», изображая сочувственное понимание. Соседка распалялась злобой, как паровозная топка. Надо было как-то реагировать. Сказал «yes» — вроде бы беспроигрышнее, чем «по». В результате баба зашлась совсем, затрясла щеками и бюстом. Хоть бы убралась поскорее! Что ей ответить? «Отстань, тетка! Самому плохо»? — так ведь не поймет. Вот навязалась, чума багровая! Потом она, слегка снизив обороты, что-то спросила, страшно выпучив глаза — язык их такой, как картошка во рту. Ведь много хорошего в Америке напридумали, вот и язык бы понятней изобрели. Вроде «yes» уже говорил. Ответил для разнообразия «no». Катриша, то ли Патриша побагровела, запыхтела, сотворила неприличный жест пальцем (это по-ихнему он хорошо понимал) и шваркнула дверью. Уф! А может, ей помощь нужна была, что-то у нее случилось? Беда, может быть?
Нет, здесь никому от меня пользы. Хотя в некотором смысле есть. Польза в том, что нет вреда. Только себе вреден, но мое я — это личная, мною же и охраняемая малая территория. Впрочем, никто на эту убогую свалку и не посягает. Утиль, падаль. Там смердит расплющенное самоуважение, догнивают жалкие обломки любви, раскисают под дождями никому не нужные дипломы, в слякоти попадаются колючие осколки прошлого. Берегись, не наступи… Ведь можно и до крови.
Опять, что ли, в «Тетрис» попытаться — куда деваться в жарищу такую? Идти некуда и незачем. Семьдесят девять, ага, повезло. Попробуем еще разок.
Че-е-ерт! Шестьдесят шесть! Повеситься, что ли? Безобразная смерть. Говорят, висельники обмарываются и язык синий вывален. Ольга испугается, орать будет. Или лучше… нет-нет, это тоже не подходит… Я капризный, оказывается. Раньше не замечал… Что там в холодильнике осталось? Вроде вчера еще буженинка была…
Он остался невоспетым.
Ни в поэзии, невзирая на доверчиво лежащие прямо под подошвами глагольные и прочие рифмы, каковые даже приводить не комильфо. Ни в прозе. Если, конечно, не иметь при этом в виду медицинскую литературу, чья благородная латынь вызывает почтительный страх, но не сопереживание, для чего литература и придумана. Жизнь тела со сложными его обязанностями, с хлопотной рабочей рутиной и нежданными приключениями часто выпадает из круга интересов словесности. Исключение составляют психическая патология и сексуальные отклонения, обещающие читателю захватывающие детали и неосудительное заглядывание в замочное (скажем так) отверстие.
Легкий реверанс, впрочем, наблюдается в сторону чумы и холеры — в силу их фатальности, неизбежности рокового конца и легкости формирования образа внешне неказистого, но мощного духом героя, презрительно смеющегося в лицо бацилле. Девятнадцатый век также обожал угробить юную героиню посредством туберкулеза — это было драматично и трогательно. Весьма ценилась чувствительность сюжета. Барышни вздыхали, орошали страницы слезами и примеривали на себя модное заболевание, прикидывая заодно фасончик кисейного белого платья с чудным гипюром и рюшечкой на декольте, в котором они будут элегантно умирать, чтобы Жорж потом рыдал, рыдал, безуспешно целуя ея прекрасное хладное чело.
Персонаж мужского пола, погибающий от чахотки, как правило, находился в оппозиции к косному социальному окружению. И вот умирал — горьким укором владельцам усадеб, пьющим из самовара чай с вишневым вареньем под пошлыми липами. А также призывом гордым к свободе, свету. Второстепенные персонажи роняют слезу над бедной могилкой. Лидия уходит в монастырь. Автор потирает руки — как ловко все закруглилось: и от надоевшего героя, слава те Господи, избавился, и модная социальная нота протеста прозвучала, и сентиментальная слеза имеет место — дамам и господам адвокатам понравится.
Популярные бытовые болезни, как то: грипп, ветрянка, ангина, чесотка, лишай, воспаление придатков матки, хронический запор, геморрой, холецистит и остеохондроз — являются низкой материей. Эти плебеи презрительно обходятся стороной, что подтверждает неискоренимую живучесть романтической традиции даже в современной литературе, чей лик, казалось бы, искажен нервным тиком и боязнью нежности.
Он объединяет человечество.
Упомяните в компании слово «радикулит» — все сочувственно встрепенутся навстречу пережитому. Радикулит! Нет для него ни черных, ни цветных, ни эллина, ни иудея. На этой теме сходятся ярый демократ и твердокаменный республиканец. О, если бы глав воюющих держав поразил этот недуг одновременно — они бы смогли договориться. С мучительным стоном приподнявшись с кресел, протянули бы друг другу руки. Рассказ О’Генри, где это страдание объединяет почтенного гражданина и грабителя, — лишнее тому подтверждение.
Радикулит — это слово каждому знакомо, с ним всегда находим мы родных. У каждого был свой, исключительный, незабываемый. Шейный, поясничный, крестцовый.
— А у вас был какой?
— Да-да-да, понимаю. И сколько мучились? Да-да-да. Ну, и что, помогает иглоукалывание?
— Врачи?! Что они знают?! Им бы только…
— Собачья шерсть, Оленька, исключительно собачья шерсть — в следующий раз приложите… Нет, живую собаку не надо туда класть. Нет, дело не в блохах.
— Кстати, не пробовали расслабиться? Чтобы просто ну ни одной мысли?
— Пробовал. Но одна мысль все же остается. Да у меня, честно сказать, в это время только одна и была: о-о-о, дьявол, больно-то как!
— Послушайте, тут один знакомый йог — он вообще-то программист, но вообще-то йог — меня научил не спорить с болью. Вечно мы с чем-то как бешеные боремся. Зачем? Надо просто поймать ритм боли, слиться с ним, довериться, и качаться, качаться, качаться, как лодочка на волнах.
— Ну и какой же ритм вы поймали?
— Будете смеяться: удачно ложится на «союз нерушимый республик свободных…», это на вдохе.
— А что на выдохе?
— Можно «Боже, царя храни», если мотивчик, конечно, помните. Важно, чтобы медленно и торжественно на длинном дыхании.
Радикулит в Среднем Поволжье, или Кошмар в интерьере
Мой первый. Посетил и удостоил тет-а-тет. В закулисной аудитории, расположенной в соседнем с помещением кафедры корпусе (это существенно). Комната эта, отделенная хлипкой дверью от общей лекционной аудитории, была давно аннексирована нашей кафедрой и использовалась для приготовления всякой необходимой химикам пакости и вонючести, а также для подготовки лекционных демонстраций. Эта демонстрация ничего общего не имеет с одноименным политическим буйством студентов. Ее суть в том, что во время лекции, удачно прерывая ее на любом месте, выползает из-за кулис угрюмая персона в прожженном халате. Косясь на аудиторию, ставит на стол изогнутое стеклянное сооружение, заполненное жидкостью цвета утренней мочи, приливает туда что-то вязкое с отвратительным названием и подсовывает под все это горящую спиртовку. Аудитория напрягается, законно ожидая интересный перформанс — взрыв, пожар или, на худой конец, хоть выброс поганой жидкости на зануду лектора и на этого, который в халате. К радости студентов, порой оно и случается. При мирном исходе желтая гадость пучится и превращается в красную. Оп! — продемонстрировали торжество теории! Аудитория разочарованно гудит, но дареному коню в зубы не смотрят. Фокус на халяву показали, и спасибо. В любом случае тема лекции отходит на восьмой план. Народ возбужденно делится впечатлениями.